lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

ГЕРШЕНЗОН И ПРАВЕДНИК

      Среди других катастрофических последствий, настигших Россию после событий 1917 года, было радикальное сужение репертуара человеческих типов: в полном соответствии с воцарившимся мировоззрением среди уцелевших жителей начался естественный отбор, первыми жертвами которого стали самые неприспособленные. Любезное отечество образца начала ХХ века отнюдь не было парадизом, но для человека, не склонного к регулярному труду и/или формальной включенности в социум, выжить там было проще, чем в любое другое время. Дело было и в стабильности денежной системы, позволявшей устойчиво существовать на ренту с весьма скромной суммы, и в баснословной дешевизне продуктов, и в феноменально распространившейся практике благотворительности. Эта неожиданная и недолгая милость, случайная передышка истории накануне будущих бедствий, позволила процвести множеству лиц, в иных условиях практически обреченных. Биографии их – если им не повезло прославиться на другом поприще (как А. М. Добролюбову) или быть причисленным к лику святых – по большей части невосстановимы: лишь по коротким свидетельствам современников мы можем судить о сотнях и тысячах несостоявшихся лесковских героев (вроде незабвенного Шерамура), населявших Россию накануне большевистского восстания. Далее речь пойдет об одном из них.
      Единственный раз он появляется на исторической сцене в самом начале 1920-х годов при довольно своеобразных обстоятельствах: в детской сельскохозяйственной колонии, организованной Лидией Мариановной Арманд. Дочь петербургского врача М. Д. Тумповского (ее младшая сестра – Маргарита Тумповская, одна из гостий гумилевской биографии), сменившая пылкое увлечение революцией на столь же истовую страсть к теософии, около 1919 года задумала создать школу-колонию, устроенную отчасти на толстовских началах. Это своеобразное духовное попурри, положенное в основу колонистского обустройства, хорошо иллюстрируется обрядом «утреннего чтения», соблюдавшимся все четыре года существования: «Читали не обязательно из Евангелия, но из священных книг всех религий, из теософических авторов, из «Круга чтения» Толстого, из Тагора, иногда отрывки из совсем светских авторов, но всегда с этической направленностью»1. Колония (сперва состоявшая из одиннадцати учеников) открылась 21 апреля 1920 года в имении Ильино недалеко от подмосковного Пушкина: кажется, примерно там, где сейчас череда торговых центров вдоль Ярославского шоссе. Об этом замечательном педагогическом эксперименте сохранилось несколько воспоминаний, среди которых масштабом и литературным дарованием выделяются два: мемуары сына основательницы, Давида Львовича Арманда2, и записки Натальи Михайловны Гершензон, дочери М. О. Гершензона, находившейся вместе со своим братом Сергеем среди воспитанников колонии3. В обоих этих текстах упоминается один и тот же запоминающийся персонаж:
      «Одним из самых светлых, прекрасных эпизодов моей жизни было знакомство с Всеволодом Блаватским, одним из сотрудников колонии. Это был неповторимый, единственный в своем роде человек, ему было тогда 24 года.
      Рожденный в интеллигентной семье в Керчи, он в годы империалистической войны потерял связь с родными. Судя по тому, что он бережно хранил семейные фотографии и благоговейно показывал их друзьям, он любил родителей, братьев и сестер, но почему-то им никогда не писал, так что они, по-видимому, считали его пропавшим без вести на войне.
      Внешне Всеволод был чрезвычайно привлекателен. Среднего роста, прекрасно сложенный, с красивым, правильным лицом, окаймленным небольшой рыжеватой бородкой, с изящными аристократическими руками, его лучистые глаза умно и ласково смотрели сквозь стекла очков в металлической оправе. Духовный облик Всеволода определялся двумя сторонами его сущности.
      От природы это был человек глубочайшей нежности, доброты и душевной тонкости. Присущие ему застенчивость и духовное целомудрие заставляли его стыдливо скрывать эти свойства, чаще всего за маской шутливого юмора. Другим определяющим качеством облика Всеволода был выработанный им собственный взгляд на жизнь — особая философия, которой он неукоснительно следовал в своем поведении и укладе существования. Не будучи толстовцем или приверженцем определенного нравственного учения, Всеволод положил в основу своей жизни отрицание какой-либо собственности, причем не только материальной, но и духовной, — как элемента, связывающего внутреннюю свободу человека. (Вероятно, это и было причиной его отказа от семейных связей.)
      Сам он не имел никакого имущества, даже смены одежды. Часто ходил одетым почти в лохмотья, на штанах его были дыры, которые он называл «вентиляция». В колонии он был незаменимым человеком. Естественно и просто он взял на себя самую трудную, грязную и тяжелую работу, постоянно заботясь о том, чтобы освободить от нее кого-либо из старших мальчиков и переложить ее на собственные плечи. Относился он к ребятам с величайшей нежностью и заботой, которую умел проявлять как-то незаметно и всегда вовремя, так что она воспринималась как нечто само собой разумеющееся и не требующее благодарности»4.
      «Но самое ценное наше приобретение был Всеволод Блаватский, юноша лет 25-ти. Он работал километрах в 20-ти в толстовской коммуне на станции Перловская. Когда они отсеялись и у них напряжение спало, он на месяц приехал к нам, прослышав, что у нас тяжёлое положение с рабочей силой. У него был принцип: всегда находиться там, где он был всего нужнее, там, где работа была труднее. Он родился в Керчи, происходил из интеллигентной семьи учёных, о чём свидетельствовали его тонкие пальцы и нежная кожа. Он имел неоконченное высшее образование, помешала война 1914 года. Но он сознательно «опрощался»: оброс вихрами и бородой, ходил оборванный и в лаптях, играл под серого мужичка. Впрочем, не играл — эти лапти и борода стали уже его второй натурой. Никаких лишних вещей он не терпел.
      На работе он был незаменим и неутомим, брался всегда за самую трудную и грязную работу. Если что-нибудь не ладилось — отчаянно, хотя и добродушно ругался, если всё шло хорошо, во всё горло орал свои две любимые песни:
      «Крамбамбули, отцов наследье»5 и
      «О Италья, о Италья, о Италья!
      Гарибальди, Гарибальди, Гарибальди!
      Макарони, макарони, макарони!
      Аль Триесте, аль Триесте, аль Триесте!»
      Последнюю (он уверял, что это итальянский национальный гимн) он выучил у итальянцев, с которыми вместе сидел в австрийском плену в первую мировую войну.
      Всеволод был очень добрым и чутким человеком, внимательным к чужой беде или слабости. Но он стыдился своей доброты и скрывал её под напускной суровостью и грубостью. В чём он был до конца искренен, так это в неряшливости. Мы все были неряхами, но он превосходил нас всех. Поселившись в проходной комнате, где он спал на верстаке (от лучшего помещения он отказался), он мгновенно превращал всё вокруг себя в помойку. Между тем, двери из неё шли в кухню, столовую и библиотеку, через неё целый день сновал народ, проходили гости. Мама не выносила хаоса и, испытав все средства увещевания, взялась сама прибирать каждый день его комнату. Он злился:
      — Ах, чёрт возьми, крамбамбули, бросил вчера шапку на пол, а лапти на одеяло, а сегодня Лидия Марьяновна куда-то их засунула! Пропади они пропадом с этим порядком! Так работать невозможно! Уеду снова в Перловку!
      Он действительно ненадолго уезжал, но ему так понравилась наша колония и так не понравилось в Перловке после житья у нас, что он вскоре же вернулся и уже насовсем»6.

      Очевидно, Блаватский произвел глубокое впечатление на Гершензона, который должен был с ним познакомиться, когда навещал в колонии своих детей. Собственно, несмотря на репутацию и внешность кабинетного ученого, Гершензон был весьма склонен к работе, как говорят натуралисты, «в поле», охотно опрашивая респондентов и совершая (особенно в юности) далекие путешествия ради знакомства с историко-литературными материалами. Приобретенные некогда привычки к конспектированию беседы припомнились ему и в этот раз – и он записал убористым почерком на нескольких страницах полное содержание своего разговора с Блаватским, разделяя скобками свои вопросы и его прямую речь. Ниже я полностью печатаю этот документ по рукописи (ОР РГБ. Ф. 746. Карт. 12. Ед. хр. 82). Дальнейших сведений о Всеволоде Блаватском отыскать мне не удалось.


* * *

      Терпеть не могу этих замочков (запирая при мне висячий замок на чулане с провизией).
      У меня их много, штанов, три пары. Не люблю иметь больше одного платья. Нет лучше, как старые штаны; уживешься с ними и станут как родные; а новые – как-то неловко, не по себе, стесняют.
      Люблю сказки читать, особенно в русском стиле.
      Я почему работу люблю? Потому что я в работу весь ухожу и не думаю. Вот, когда сено убираешь, ничего больше нет, видишь только работу. Этой осенью захотелось мне уединения; я себе взял кирпич возить, пожалуй тысячи полторы перевез. Сначала очень тяжело было: лошадь себе идет сама, делать нечего. А потом я нашел себе дело. Заморозки уже были и колеса скрипели – мазь подмерзла; так я себе под этот скрип – тоже мотив подобрал. Очень интересно выходило. И когда со станции с продуктами еду, я тоже ничего не думаю; смотрю на лошадь, оглядываюсь на мешки, не свалилось ли что.
      Нет лучше как работать на земле. Самая, самая лучшая работа (очень убежденно).
      Я человека узнаю, когда попилю с ним. Может чрез пилу передается.
      (Вы музыку любите?) – Очень люблю, только легкую. А то эти все переходы, этого я не понимаю.
      Хорошо ездить без билета. (Что же хорошего? На каждой станции снимут.) – Вот это и хорошо (улыбается). Снимут и в тюрьму посадят. Я вот (и пошел рассказ, как посадили его, сидел с ворами и спекулянтами, и какие там были отличнейшие люди. Вообще часто говорит о тех, с кем ему случалось прежде жить или встречаться: отличнейший человек! – с убеждением).
      Я документ (паспорт) почему уничтожил? Не почему, а только неприятно таскать. (Но ведь фотографии и старые письма вы храните же?) – Так это мое, а документ – не мой, на что он мне? Я от воинской повинности освобожден по религиозным убеждениям, на суде. У меня может быть и есть убеждение, что хорошо, так я его выразить не могу. А другой разве может рассказать, что во мне есть. Так за меня кто-то говорил, чего я может вовсе не думаю, меня и освободили.
      Знаете, когда у меня дурное настроение, – нет лучше для меня, как сильный ветер, – против ветра идти. Вот как хорошо! Успокоишься и честь честью человеком сделаешься. Когда я в Орле жил, со мною это часто случалось, а ветра нет, так я на переднюю площадку трамвая стану. Проедусь, и успокоюсь.
      «Тараса Бульбу» читал раз 30, и могу читать без конца. (А М. Души?) – Мертвые Души мне не нравятся. Не люблю рассуждений (т.е. умысла). А нет для меня лучше, как книги по сельскому хозяйству. Не те, чтобы вообще узнавать, а только то, что можно здесь применять (т.е. в колонии).
      (Вообще не переносит ничего, что не нужно сейчас, – так и знаний, которые не нужны сейчас. Сапог нет? – теперь и не надо, лето. «А как же вы будете осенью?» – Бог даст. Если еще теперь думать о том, что надо будет осенью, то и жить не стоит. – Оттого же не любит иметь 2-ую пару штанов.)
      (В большой синий платок завернута пачка бумаг: фотографии родителей, брата и сестры, и друзей из плена, – «отличнейший человек»). Мне что нужно? Вот узелок в синем платке, – это мне очень дорого; и еще очки, – без них я половина человека.
      (По поводу кражи у соседей). Противно, когда крадут, знаете. Никогда больше не буду красть (крал на огородах в Австрии, когда жил там пленным, было очень голодно). (Соседи просили помочь им обыскать лес, так как воры к утру не могли далеко уехать, а укрыться им больше негде было как в лесу; он решительно сказал, что не надо помогать:) – Очень нехорошо, когда человека травят.
      (Один из мальчиков с негодованием сказал мне:) Ну, что Вс.! Он только скажет: я думаю так, – и никогда не объясняет, почему.
      Работа такая вещь, я вам скажу! Иной раз ругнешь ее, а потом пожалеешь, что ругнул. Я вот сегодня приехал из Пушкина (где он 6 часов томился, без дела и голодный ожидая, пока выдадут провизию) – так, кажется, всех бы разорвал. Потом прибежали, что туча идет, чтобы запрягаю Рыжего7, сено везти. Не хотелось идти запрягать, однако пошел, запряг и поехал. А потом, как поработал (сгребали и накладывали на воз спешно, веселой гурьбой, под солнечными лучами из-под черно-синей надвигавшейся тучи, и дважды увозили в сарай: чудная была картина, а туча потом так и прошла без дождя), - так точно рукой сняло.
      Не люблю военщины, ух, не люблю! (Почему? – убийство?) – Убийство, это еще ничего. Главное – мучения. Вы когда-нибудь были в операционной?
      (Его поговорки: когда надо во всю мочь поработать, не жалея себя, – это «подыхать за Советскую власть». Лапти он прозвал астролябией, и так и пошло это название: потому что ими, как астролябией, меряют землю, только что астролябия меряет землю стоя на месте, а лапти – ходя.)
      («Он все делает по убеждению или по составленной себе идее. В этом отношении он – полная противоположность вам».) Да. Я сначала сделаю, а потом подумаю: гм! что же это я натворил?
      (Нежно заботлив до крайности.) Вася8, ты как вернешься из ночного, выдой, голубчик, корову, чтобы не будить Берту9, пусть поспит. Выдой и ложись спать. (Так на каждом шагу, каждого обдумает. Кто-нибудь назначен на завтра на нужную работу, а вечером говорит: В., я совсем забыл, мне бы надо завтра съездить в Москву, – и приведет пустячный повод. В. одобрительно: Ну, что же, валяй, брат! Конечно, валяй! Я за тебя сделаю. Эй (к ночному)! разбуди меня в 5, слышишь? непременно разбуди! (обращаясь к беглецу:) до чая и сделаю.
      («А вы бы стали есть мясо, если бы умирали с голоду?» – Подумав по обыкновению:) – Пожалуй не стал бы. – (Почему?) – Не люблю военщины, ух как не люблю. – (Какая же тут связь?) – Я не могу отдать себе отчета, но только глубоко чувствую, что между этими двумя вещами – тесная связь. Если бы не было мясоедения, война бы исчезла.
      Не люблю, когда сержусь, ух как не люблю. Очень нехорошо, что не могу сдержаться. Еще слава Богу, что смешно выходит. – (И правда, когда рассердится, то или ребята смеются, или вдруг сделается тишина и пауза, после которой он, овладев собою, продолжает, но без улыбки, говорить по делу.)
      (Страстно любит полевую работу и не любит огородной, потому что копанье, а также работы по дому. Но без ропота делает множество скучных работ, воду возит, чистит сортир, постоянно ездит в Пушкино за провизией, таскает мешки и ящики, и пр. А зимою даже дежурит по дому, причем делает это так: сам встанет рано, плиту затопит, наставит самовар и стол приготовит, хлеб нарежет, т.е. сделает всю работу дежурных ребят, – чтобы их не будить.)
      (Чрезвычайно изящен весь, особенно лицом, маленькие красивые руки, ходит в рваной рубахе и штанах с многочисленными заплатами, без шапки и босой. А рубаха всегда чиста. Поливает огород «золотом», я ему говорю – вы бы фартук надели. – Не надо, говорит. Я когда работаю, на мне пятнышка не бывает. – И точно).
      Моя мать очень верующая, отец тоже. И я в детстве верил, – и в церковь, и говеть, все как следует. А потом, лет в 16, утратил веру. Теперь мне жаль; очень приятно верить. Хочется иногда поделиться с кем-нибудь, а с человеком я не умею: не могу выразить словами. (Вы и теперь религиозный человек.) – Не знаю. Я и теперь молюсь, только какая это молитва? Я не прошу чего-нибудь, – только восхваляю и славословлю. Иной раз на работе так вдруг станет хорошо, – посмотрю кругом, и так я рад всему и благодарен, все бы обнял. Это бывает большое счастье. Теперь для меня православие – одна нелепость. Вот я добровольцем пошел на войну, а меня заставили 3 раза присягать, 3 раза! Значит любил же что-нибудь, а тут присяга! За отечество, за веру, и знамени. Когда знамени присягал, то был взволнован. Правда, торжественно, очень красиво! Приложишься к Евангелию и кресту, потом подходишь к знамени, и вас осеняют им. А как я Николая ждал! Он должен был приехать к нам. Он был для меня почти как Бог.
      (Еще по поводу О.10, который все делает по заранее составленной идее) А по моему человек должен жить, как живется. Хочется красть – кради. (И помолчав, задумчиво) А может быть это нехорошо.
      (Расскажите, как вы попали в плен.)
      Мы были в резерве; тут получили приказание подойти к своей части. Дали нам цинки, коробки с патронами, около пуда веса. Пошли мы, потом остановились отдохнуть. Я оперся ранцем о дерево и стою. Слышу, кто-то стонет; смотрю, – неподалеку в ямке лежит солдат раненый. Подошел я к нему: немолодой уже, лет 27, ранен в плечо разрывной пулей, – входное отверстие маленькое, а выходное – вот какое (большое). Подошли и другие, посмотрели, говорят – жить не будет. Спрашиваем, как ты тут остался? Он говорит: санитары оставили, говорят – все равно умрешь, мы лучше тех вынесем, кто без руки или ноги, от них больше толку будет. И оставили, не перевязав. Спрашиваю: есть у тебя бинт? Нет, говорит, санитары взяли. – А у нас бинты вот тут зашиты были (в левой штанине с внутренней стороны). Я достал свой бинт, хочу перевязать его, а на нем шинель и остальная одежа. У меня были при себе маленькие ножницы, ногти резать. Принялся я этими ножницами разрезать на нем шинель, а шинель толстая. Пилю, пилю, – долго пилил. Тут прибегает взводный, говорит – идите. Собрались идти, а я сижу на корточках, пилю ножничками. Солдаты говорят мне: что ж ты? надо идти. – Не пойду, говорю, ну их в болото! Взводный набросился на меня, а я свое – не пойду. Как не пойдешь? я ротному доложу! – Да хоть батальонному. – А я был исправный солдат, беспрекословно всякое приказание исполнял. Как в разведку, я всегда вызывался; вернусь с разведки, надо донесения передать под огнем, я вызываюсь. Так что удивились. – Да я, говорит, тебя застрелю. – Стреляй, сделай одолжение. Зло меня взяло. Поругался взводный, и ушли, а я остался с раненым. Перевязал ему рану, снял с себя шинель и все теплое платье, укутал его, а сам остался в одной гимнастерке (это было 14 ноября 1914 г.) 11. Попросил он напиться, а у меня баклажка была; дал ему напиться раз, другой. Тут началась перестрелка, да сильно так; пули так и жужжат кругом. Лег я к нему в ямку, прижался для тепла, лежим. Он мне о себе рассказывал. Потом он опять попросил напиться. Я говорю – воды больше нет. Он говорит: принеси мне снегу. А снега возле не было. Я говорю: слышишь, как стреляют; потерпи немного. Лежим, потом он опять просит снега. Ну, я пополз, принес ему комок снега. Вижу, идет колонна; смотрю – австрийцы. Заметили нас, подошли. – Кто такие? Дззиг? – т.е. телефонист? – Нет, говорю. – Шпион? – Нет, говорю. – Hast du шаржи? – т.е. чины? – А я был в чинах, ефрейтор. – Что так много патронов? – Ну, говорят, ты Kriegsgefangener <военнопленный>, пошли! – Нет, говорю, и показываю на пальцах: Kamerad <товарищ> – один, да я – другой; zwei kommen, a eins nicht kommen <двое идут, один не идет>. Поговорили они между собою, взяли мою винтовку, ушли. После того прошла другая колонна, не заметили нас. Потом третья, и заметила. Окружили нас; это были мадьяры и поляки, а я по-польски говорю. Опять расспросили; говорят – брось его, все равно умрет. А я отказываюсь идти один, говорю – с товарищем пойду, сам понесу его. Тут мне один говорит: слушай, наши отступают, он тут погибнет, а ваши может подберут его. И раненый говорит: иди, правда, может наши подберут. Ну, простились, и я пошел. Только жаль было: вещевой мешок мой остался; там у меня были карточки (фотографии) родных и друзей и другие дорогие вещи. Я его ему под голову положил, и не хотелось вытаскивать, тревожить его. Повели меня. Я был неспокоен. У нас распространяли слухи, что пленным выкалывают глаза и отрезают нос. А они шли странно: человек пять – несколько шагов впереди меня, я сзади; не понимаю, зачем. Вдруг вижу, остановились и один вытаскивает из кармана вот этакую штуку; уже смеркалось; думаю: ну, капут, – револьвер. А он эту штуку сунул в рот концом, вынул спички и зажег: трубка! Я тогда еще не курил, не знал этой штуки.
      (От плохой пищи заболел животом. Ушел в сарай с простыней и одеялом, день провалялся на соломе, читал «Антихриста» Мережковского и много спал; очень болел живот. Заставили его выпить карлсбадской соли. На другой день вернулся в дом исхудалый, вялый, делал худшую работу на кухне и жаловался на бессилие. К вечеру пришел в очень дурное настроение: что если больше совсем не гожусь для работы?) – Если сделаюсь инвалидом, не смогу больше сам оправдывать себя своей работой, – я жить не буду; лягу, и буду лежать, пока помру.
      (Узнав, что в Московском уезде есть несколько колоний анархистов – ) Ах, поехал бы я к ним посмотреть. Я так людей не умею узнавать, по разговорам; а приехал бы, вошел бы к ним в работу, неделю проработал бы с ними и узнал бы их.
      (Любимые присловья: Ну их в болото! – Когда рассердится, говорит: Черт возьми!)
      (Нестяжательность удивительная. На позициях, когда подвозили обед, солдаты кидались гурьбой и разбирали свои порции, а он подходил после всех; в котле были либо подонки, либо вовсе ничего. Конвойные заметили это и стали отливать для него, – «так что подойду, котел пустой, а мне подносят полный котелок». В Вене их, пленных, встретили сердобольно: на вокзале публика подавала им хлеб. Солдаты жадно хватали, чуть не дрались между собою. Один немец подал ему хлеб, а другой пленный кинулся к протянутому хлебу. Вс. переломил хлеб и отдал тому половину. Немец посмотрел, ушел и принес ему вдвое большую булку. В плену был на работе одно время в Чехии, в лесу дрова пилили. Там приходила женщина в лес, за хворостом. Он заметил ее и стал нарубать ей сучьев и складывать аккуратно в кучку, так что она находила уже готовую вязанку; так изо дня в день. Она очевидно была тронута и скоро стала чинить ему платье; белье ему стирала. Рассказала она ему свою историю. Муж умер, осталась она с мальчиком, жилось очень трудно. Потом мальчик подрос, пошел на электро-монтерные курсы, кончил их, женился, и зажили втроем с достатком, так хорошо; мебель купили, занавески на окнах, очень были счастливы. Вдруг война, сына взяли и на войне он погиб; все пошло прахом. «Вот, как она мне эту историю рассказала, тут я возненавидел военщину. Я очень счастлив, что был на войне: узнал военщину»).
      (Родился в Керчи. Отец был полковником, мать – из греческой семьи. Учился в гимназии, вышел из 3-го класса. У отца было много книг, по наследству; оттого, говорит, и теперь очень люблю книги. Потом переехали в Люблин, отец служил тут по пожарной части. Стал готовиться к экзамену зрелости, потом поступил препаратором в сельскохозяйственный институт в Новой Александрии, 1 ½ года препарировал насекомых и пр.; оттуда пошел добровольно на войну.)


==
1 Арманд Д. Путь теософа в стране советов. М., 2009. С. 135.
2 Они существуют в двух вариантах: Арманд Д. Путь теософа в стране советов. М., 2009 и как основа для «документального романа»: Арманд Е. Блаженны чистые сердцем. М., 2012. Судя по описанию архивного фонда Армандов (ЦАДКМ. Ф. 5), в рукописи сохраняется еще «Дневник колонии», но его я не видел.
3 Гершензон-Чегодаева Н. М. Первые шаги жизненного пути (воспоминания дочери Михаила Гершензона). М., 2000. Издатель этой книги (наделавший много бед своим хамским подходом к историческим источникам) сообщает, впрочем: «В настоящем издании текст воспоминаний Н.М.Гершензон-Чегодаевой несколько сокращен за счет подробнейшего описания будней этой колонии и рассказа о последующей жизни колонистов».
4 Там же. С. 144.
5 Популярная студенческая песня, переведенная с немецкого Н. Языковым.
6 Арманд Д. Путь теософа в стране советов. М., 2009. С. 144 (да, и в позапрошлой сноске тоже 144).
7 О мерине Рыжем или Рыжике вспоминают оба мемуариста: Гершензон-Чегодаева Н. М. Первые шаги жизненного пути. С. 150; Арманд Д. Путь теософа в стране советов. С. 139.
8 Вероятно, Василий Озяблов (по прозвищу Зяблик) из первого состава колонии.
9 Берта Малинская, одна из колонисток.
10 Почти наверняка – Олег Владимирович Поль (1899 – 1930) – лицо во всех отношениях замечательное. Поэт, изобретатель, вегетарианец, толстовец и эсперантист, после закрытия колонии уехал на Кавказ, поступил в послушание к афонскому монаху и сделался отшельником, поселившись в собственноручно вырытой землянке (где, в перерывах между молитвенным послушанием и изготовлением ложек из самшита, писал книги). В 1927 году он принял постриг, в 1929 году монашество. Осенью того же года его вместе с его наставником и другим бывшим колонистом арестовали и летом 1930-го расстреляли в Ростове.
11 Благодаря этой дате мы можем бесспорно идентифицировать его с значащимся в базе данных Министерства Обороны Всеволодом Блавадским <так!>, служившим в 59-м пехотном Прагском полку, родившимся в п. Ново-Александровское Люблинской губернии и пропавшим без вести 2 декабря 1914 г. у деревни Ценшковицы (см.). Этой записью военного архива, в частности, подтверждаются сообщаемые далее сведения о проживании семьи в Люблине. Довольно неожиданные результаты приносит обращение к печатному «Именному списку убитым, раненым и без вести пропавшим нижним чинам». В разделе, посвященном Люблинской губернии, он значится дважды – сначала как доброволец Всеволод Блавадский, холостой, католического вероисповедания, уроженец Ново-Александровского, пропавший без вести 2 декабря. И второй раз – как рядовой Всеволод Бловоцкий, католик, женатый (!), уроженец того же села, пропавший 14 ноября (т.е. в тот день, который он упоминает сам). Значит ли это, что он пропал, вернулся и опять пропал? Или это следствие бюрократическо-военной неразберихи?
Tags: Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 62 comments
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →
Previous
← Ctrl ← Alt
Next
Ctrl → Alt →