lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

ВОСПОМИНАНИЯ Я. Л. ГОРДОНА об А. К. ЛОЗИНА-ЛОЗИНСКОМ (начало)

      Действие печатаемых ниже воспоминаний Я. Л. Гордона об А. К. Лозина-Лозинском происходит в маленьком городке швейцарского кантона Во и охватывает примерно полторы недели из жизни двух поэтов – одного малоизвестного и второго – неизвестного вовсе. Между тем, факт создания этого текста и некоторые из описанных в нем событий открывают возможности проекции в смежные темы, принципиальные для понимания литературной жизни начала ХХ века.
      Герой воспоминаний, Алексей Константинович Лозина-Лозинский – редчайший пример почти полностью обособленного литературного существования в эпоху, не просто склоняющую, но прямо подталкивающую поэта к агрегации. Его писательские знакомства немногочисленны, неглубоки и бессистемны; художественная логика требовала бы для него контактов с акмеистами – и действительно, имена Гумилева и Городецкого встречаются в его переписке1 , но ни в какое подобие союзничества эти встречи не перерастают. Участвуя в освободительном движении (кажется, в большей степени из соображений упоения в бою, чем по идеологическим мотивам – ибо все без исключения упоминания соратников в его переписке выдержаны в крайне глумливом тоне2 ), он поневоле сошелся с соответствующим кругом литераторов; спасаясь от мнимых или действительных преследований (о коих см. ниже) и спланировав в эмиграцию (которую можно принять и за затянувшиеся вакации), он прибился к каприйской большевистско-знаньевской колонии, о которой также отзывался не без скепсиса:

      «Изредка меня посещают русские литераторы, но из второсортных. На Капри есть первый сорт – теперь, кроме Горького, Леонид Андреев и Бунин. Второй – поэт Астров, беллетристы Иван Вольный (смотри Заветы «Повесть о днях моей жизни»), публицист Старк (см. газету «Луч») и др. С Горьким по-прежнему странные отношения, с Андреевым и Буниным я не знаком, Вольный ведет себя всегда также как Горький (Горький лучше и он лучше, Горький хуже и он хуже), Астров очень противный, самомнящий, весьма льстивый жидок, которому я показываю презрение <…>»3

      Чуть более близкие отношения связывали его с двумя людьми, прикосновенными к литературному мейнстриму. Один из них – Константин Петрович Пятницкий, номинальный директор книгоиздательства «Знание» и последующих горьковских проектов. Лозина-Лозинский познакомился с ним в Италии; недружелюбие к громогласной свите каприйского затворника сблизило их:

      «Кой с кем подружился.
      И представь себе с кем больше всего?
      С одним стариком, Пятницким, издателем «Знания». Трогательно-добрый и очень оригинальный человек; приеду, расскажу тебе массу интересного о нем и вообще о каприйцах. Мы бродим с Пятницким ночью, говорим без конца и говорим одно и то же: оба осуждаем Горького и его свору и оба хвалим музыку, философию и Капри» 4 .

      Второй – вернее, вторая – Лариса Рейснер, адресат его протяжных исповедальных писем 1914 – 1915 годов5 . Эти отношения начались и продолжались в высшей степени логично; вокруг Рейснер с ее нерастраченным общественным темпераментом и литературным прекраснодушием, начал складываться студенческий (по преимуществу) кружок молодых поэтов, где Лозина-Лозинский оказался бы очень кстати – и по художественному единомыслию и по готовности к роли литературного патриарха – но этого не произошло6 .
      Вообще, надо сказать, что неистовый эскапизм, определивший его жизненный путь7 , выразился среди прочего в энергической тяге к перемене мест. В его хаотических перемещениях по миру был и специальный вызов обстоятельствам - Лозина-Лозинский был инвалид с протезом вместо ноги; изделие не выдерживало нагрузок, отчего по телеграфным проводам начинали летать зловещие тексты посланий: «Пожалуйста, телефонируй Беллингу, чтоб ногу выслал туда же, если он еще не послал ее в Ментону» 8 . Жандармские филеры, устанавливавшие наблюдение за ним, обязаны были занести в формуляр приметы: «Интеллигент. Ср. роста. Ср. телосложения. Брюнет. Лет 38-40. Лицо продолговатое худощавое нос средний прямой. Имеет порядочные усы и бородку бланже. Одевается поповская бобровая, верх бархатный шапка черное пальто с меховым воротником шалью и темно-серые брюки в руках имеет трость на правую руку хромает» 9 , - будь в протоколе место фантазиям, ручаюсь, они бы сравнили его с Байроном.
      Маршруты его поездок могут быть восстановлены только частично (так, например, почти неизвестны подробности его морских прогулок на яхте Mary-Valery10 ); насколько мы можем судить, список их открывается большим крымским путешествием 1904 года11 ; этот же маршрут отчасти был повторен в 1906-м; годом позже он лелеет планы отправиться в Норвегию («в фиорды, «зелень и холод Севера», как говорит Бьернстерне-Бьернсон» 12 ) – удается или нет – неизвестно, но на север он попадает – и шлет восторженные открытки: «Все Крымы со всего света ничего не стоят перед Валаамом» 13 . В 1908 он едет в Среднюю Азию – начинает недельный путь на поезде в качестве участника «научной экскурсии», но по пути вдрызг ссорится со спутниками14 и ступает на выжженную землю Самарканда уже вольным путешественником, хотя и с рекомендательными письмами к аборигенам – и сразу не обходится без разочарования:

      «Сами Грановские, и мать, и дочь, производят на меня прескверное впечатление, да и вообще все русское Самаркандское общество. Кроме «гарнизонной» публики – это сплошное церемонное и грубое мещанство с удивительными ухватками околпачить, прижать, надуть: целые дни только и слышишь: с него нужно стибрить – он богатый; о, этого я поприжму; здорово мы его надули и т.п.» 15

      Со следующего года16 начинается отсчет его европейских путешествий. По освященной веками традиции первым посещенным местом оказывается столица Франции («Но если я не осматривал Парижа, то Париж осматривает меня, мои длинные волосы, мятый плащ и специфически-зловещее прихрамывание» 17 ); оттуда он направляется в Женеву, где у него обостряется флегмона, выбивающая его из запланированного маршрута:

      «Только что прошла моя Женевская восьмидневная страда с флегмоной, как через 5 дней я слег от новой, тоже на ноге, в Мартиньи, маленьком городке-деревне по пути к Монблану, где, кроме содержателей отелей, проводников, туристов и десятка чахлых виноградарей, нет никаких жителей» 18

      Излечившись, он меняет свои планы:

      «Что касается меня, то я чуть получил возможность двигаться, уехал в Бриг, оставив планы на Col de Balme и Шамони, т.к. опротивело мне Мартиньи до чертиков, погода стоит ужасная (ливни так и льют и все горы в тумане) и кроме того, как бы нам с Юркой <Энгельгардтом> не потерять друг друга. Я и поспешил навстречу ему, тем более, что если ехать на лошадях, почтовой дорог<ой> через Симплон, то я повидаю и глетчеры, и ущелья, и горные цепи etc. Хотел было пойти пешком, но теперь, когда все дороги размыло, а нога у меня все еще в повязке для предосторожности, я предпочитаю ехать» 19

      Встретившись, Лозина-Лозинский и Энгельгардт некоторое время путешествуют по Швейцарии, после чего отправляются обратно в Россию (с заездом на север Италии); с пути в письме к отцу наш герой подводит предварительные итоги вояжа:

      «Путешествием я, конечно, доволен, хотя чувствую себя, к удивлению, настолько взрослым, что пейзажи, природа и т.п. не очень меня увлекают. К тому же, все они несколько дают чувствовать мне мою искусственную ногу и дразнят прелестями пешеходов. В Париже я основательно и добросовестно осмотрел исторические и художественные памятники, читал газеты, следил за политической жизнью, типами, познакомился с русской колонией, чего вообще туристы избегают делать. Здесь в Швейцарии, - поскольку я все-таки шевелился – я избрал опять-таки по своей специальности объекты наблюдения – взбираюсь на руины, в старинные монастыри, археологические музеи. Теоретически, конечно, следует пожалеть об узости моих интересов, но лично мне это доставляет массу наслаждений, мысль работает живо, с интересом, стараясь запомнить и обобщить. В конце концов я чувствую себя с удовольствием больше историком, чем туристом. Конечно, политики в Швейцарии никакой нет, т.к. все эти добрые республиканцы просто хозяева меблированных комнат. Среди рабочих же, вообще говоря немногочисленных, процветают либо профессионализм либо анархизм довольно крикливого, вульгарного, но в сущности, безобидного качества» 20

      В 1910 году он некоторое время живет в Финляндии (в Усикирко – ныне – пос. Поляны Ленинградской области); гостит у знакомых и родственников в Могилевской, Псковской и Новгородской губерниях. В следующем году по политической линии над ним сгущаются определенные тучи – с конца года за ним ведется слежка21 ; сначала его задерживают по анекдотическому поводу («В коридоре университета за свист и пение была арестована толпа студентов; в их число попал и я как-то» 22 ), потом – в ноябре – его арестовывают уже целенаправленно и помещают в «Кресты»:

      «Сегодня ночью меня арестовали и повезли в дом предварительного заключения. Все время не только очень спокоен, но даже положительно безучастен, так что начинаю упрекать себя в отсутствии впечатлительности и наблюдательности. Даже жалко, что не волнуюсь» 23 .

      Родственникам удалось достигнуть договоренности с кровавым царистским правосудием – грозившую Лозина-Лозинскому двухлетнюю ссылку в угрюмые окраины Ойкумены смогли променять на годовой отъезд заграницу – и он уехал в Неаполь и на Капри24 , путевые заметки о которых составили позже книгу «Одиночество» (с подзаголовком «Случайные записи шатуна по свету» (Пг. 1916)).
      Третья и последняя заграничная его поездка относится к 1914 году. Выехал он из Петербурга в середине или конце мая; в те годы накатанный путь на юг Европы пролегал через Варшаву и Вену – вероятно, он следует им. Некоторое время поэт проводит в городке Bex (Бэ), оттуда едет на юг Франции на рандеву с двоюродным братом, во второй половине июня встречается с ним в Ментоне; там они живут пару недель, потом заезжают в Монте-Карло, где спутник терпит существенные убытки, а наш герой мужественно фиксирует прибыль в 30 франков, потом через перевал Симплон они возвращаются в Швейцарию в тот же самый Бэ, где их и встречает будущий мемуарист.
      Поселяются они там около 4 августа («Ты знаешь, что я с Юрой в Бэ. Пиши: Suisse, Bex, Hotel Villa des Bains. Напишу потом подробнее, пока все хорошо» 25 ), и живут там, периодически посылая безмятежные реляции на родину26 . Наиболее подробное описание тамошней жизни находится в недатированном письме Лозина-Лозинского к отцу, также в этот момент находящемуся в Европе, но, кажется, где-то в Германии:

      «В Бэ недурно; все знакомые мне места, где я был уже пять лет тому назад. Сперва шли дожди, теперь очень тепло; вокруг снеговые шапки гор, сосновые леса, маленький, старинный городок, словом нечто типично-швейцарское. Очень дешево – я плачу 7 франков за очень хороший полный пансион. Prurigo мой кажется должен лечиться солнцем – тепло, он проходит совсем, сыро – начинается снова. Не Петербургская ли это болезнь? Но зато болят глаза; иногда вдруг перестаю видеть левым глазом, впрочем, не надолго, на несколько мгновений; вообще иногда плохо себя чувствую – болит голова. Впрочем, все это мелочи.
      Здесь взял себе работу по предложению одного старого приятеля, живущего постоянно в Женеве; я встретил его в Бэ. Он пишет историю рабочего движения в России, я помогаю ему, т.к. знаю подробно все перипетии подполья за пятилетие 1905 – 1910 года. Это занимает у меня часть утра, а днем я гуляю, играю в шахматы, читаю французские книги.
      С Юрой я в хороших отношениях; но терпеть не могу Дины и очень рад, что живу в другом отеле (они устроились очень дорого, хотя денег у них нет). Ссоры нет, но я просто перестал встречаться: противно видеть барыню с мозгом кухарки. Сплетница, злючка и препошлое существо. Пишу это все с точки зрения справедливости, т.к. ко мне Дина относится хорошо, по всей вероятности, из трусости перед мужем.
      Кроме них живут здесь еще Шейдеманы, наши дальние родственники (ты слышал о них?), а также некие Рабиновичи, которые знают тебя. Рабинович инженер на Путиловском заводе. Вообще, русских очень много и какой-то особый тип большей частью. Раньше заграницей был или prince russe или nigiliste, а теперь все какие-то буржуа, купцы, богатые мещане с барышнями, плохо говорящими по французски, без высшего образования, но с знанием тенниса и скачек. Впрочем, это не касается Рабиновичей (милая семья, кажется) и Шейдеманов.
      Несколько поколебавшись, я все-таки решил не возвращаться с тобой в Россию. Германию, и Мюнхен, и Мариенбад, я не люблю; дядю Сашу тоже не очень, а к тому же кто его знает, когда я еще раз выберусь заграницу и раз уж истрачены деньги на проезд, пусть уж поживу подольше. Наверно, я не заживусь в Бэ, а уеду куда-нибудь южнее; только Юра и моя «работа» задерживают меня в Швейцарии; я охотно пожил бы где-нибудь в Италии, на озерах или около Флоренции; говорят, что можно очень дешево вернуться в Россию морем из Бордо на купеческом корабле, заходя по дороге в Гавр, Киль, Лондон, Гамбург, Копенгаген, Стокгольм» 27 .

      Прежде всего, удивительно, что в этом подробном описании маленькой русской колонии нет ни слова о Я. Л. Гордоне (авторе нижеследующих воспоминаний), который несомненно там присутствует – остается только предположить, что человек, которого мы знаем под этим именем (и биография которого известна нам более чем поверхностно), принадлежит к семье упомянутых Рабиновичей… впрочем, кажется, настало время предъявить то немногое, что нам известно о нем.

      В воспоминаниях Ольги Мочаловой о своей двоюродной сестре поэтессе Варваре Мониной есть такой момент:

      «На даче в Пушкино произошла у нее <Мониной> встреча с Яковом Львовичем Гордоном. Он — синеглазый юноша крепкого сложения, лирический поэт и скрипач. Очень начитанный. Моложе Вари на несколько лет. Но дружба их была дружбой равных» 28 .

      По отсутствию в печатных и рукописных источниках следов начитанного скрипача, его можно было бы счесть мистификацией или аберрацией памяти не всегда точной мемуаристки, но это был бы поступок необдуманный – ибо существует как минимум один документ, подписанный этим именем - письмо к той же самой Мочаловой, датированное 1919 годом и содержащее некоторые подробности о жизни автора:

      «Моя личная жизнь в корне изменилась; работа по журналистике тем хороша, что она – творческая работа не только в прямом писательском смысле, но и чисто технически, т.к. систематичность и полнота моих обхватов творятся также мною: я организую труд, я же и выполняю его, и я же питаюсь его плодом – «натуральное хозяйство»!... Но зато такая работа отнимает все соки и нервы – и втягивает безвозвратно – на все время работа. Я чувствую себя крепким и твердым на занятой позиции; у меня есть идеология; моя позиция замечательно подошла к моей потребности в общественной деятельности – просветительной и, вместе, тайной. Я даю провинции ценнейшие, по-моему, сведения, отчеты и конспекты лекций, диспутов etc, и их охотно там печатают. Но я чувствую себя нищим в часы досуга, мне редко приходят в голову строки, которых раньше было столько, что я выбрасывал их сырыми, не умея даже выбрать в их массе лучшие из сырых... Впрочем, это нищенство, быть может, и на пользу. – Я рад признаться себе в том, что я удовлетворен той материальной независимостью, которую дает работа, и тем, что я – не чиновник все же и свободен над собой. С другой стороны, тем острее недавно возникший кризис с военной службой, в силу которого я, даже не будучи призваным, быть может, принужден буду уйти из «Роста», - острее потому, что я значительно поддерживаю уже мою маму...» 29 .

      Рассыпанные по этому письму самодовольные плеоназмы («Но я – поэт; сам я вижу не так, как простые люди. Я из тех, кому дано прозревать сокровенную сущность вещей» 30 etc) рисуют специфический портрет героя; обильные посвящения ему, сохранившиеся при стихах Мониной31 и язвительные комментарии к ним Мочаловой32 наводят на мысль о подобии любовного треугольника и сопутствующего ему легкого ослепления предметом;