lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

Летейская библиотека - 36

     История будет грустной; начну издалека. Около 1890 года в уединенно стоящую виллу в местечке Болье-сюр-Мер недалеко от Ниццы въехал очередной арендатор, русский. По размаху обустройства (начал он с того, что завез туда свою обширнейшую библиотеку) и начавшейся вскоре бурной светской жизни соседи, полагаю, без труда угадали в новом постояльце либерального профессора, которым он в действительности и являлся: это был М. М. Ковалевский. Как он вспоминал многими годами позже «в Ниццу приезжали <…> немало русских литераторов и художников. Плещеев, Мережковский, Боборыкин, В. Ив. Немирович-Данченко, Чехов. <…> Все эти лица поддерживали со мной сношения, так что я ежедневно виделся с русскими и имел возможность говорить на родном языке». Среди нововведений, предпринятых им по случаю вселения на Лазурный Берег, было и такое: «завел русского секретаря и почти ежедневно проводил 2-3 часа в диктовке». Секретари, по всей вероятности, менялись, тем более, что в Париже, например, он, по собственному признанию, пользовался услугами секретарши («очень умной женщины, доктора естественных наук»). Но один из них нас сегодня интересует особенно – это поэт-символист Николай Ефимович Поярков (1877 – 1918).

      Как известно (об этом говорил Аверинцев, а еще раньше, кажется, Годунов-Чердынцев), в 1860-1870-е годы наиболее радикальные нигилисты получались из поповичей. Сказано как будто про нашего героя – он сын провинциального священника; родился на Кубани, учился в Ставропольском духовном училище, потом перешел в местную духовную семинарию. Несколько лет спустя он писал одном из рассказов (которые, насколько мы можем судить, у него насквозь автобиографичны): «…вспоминается далекая юность, мистицизм ранних лет, долгие молитвы и так радостно бывает сознавать, что годы семинарии далеко, далеко, остались там… в глубине памяти». И далее: «я вспоминаю маленькую станицу, дьячков и просвирен, святки, пасху, мой романтизм, потом увлечение писателями народниками. Кто их теперь помнит и читает? <…> Мечты о высоком призвании быть «пастырем добрым», переходные экзамены в богословский класс… <…> Но я испугался рясы, захотел в университет». На вольнодумной литературе, кстати, он и погорел: был исключен из шестого класса семинарии за чтение Ренана и Толстого. В университет он так и не поступил, а вместо этого (по смутным упоминаниям в поздней автобиографии) год провел в солдатах, после чего уехал за границу.
      (NB Источники сведений о его ранних годах разрозненны и противоречивы. По некоторым данным, в Париж он попадает только в 1900-м году, но тогда он не успел бы проработать у Ковалевского «несколько лет», что, рекомендуя его в «Знание», подчеркивает Бунин в письме Пятницкому 1906 года. Кроме того, судя по рассказам и стихам, он довольно долгое время провел в окрестностях Ниццы, что тоже отодвигает его приезд во Францию на несколько лет раньше – в 1900 – 1903 годах Ковалевский ведет уже парижско-кочевую жизнь. Заметим также в скобках, что взгляды его в какой-то момент близки к анархизму; он не без горечи обмолвится: «Мне пришлось слишком долго жить в таком обществе, где об анархистах говорят с презрением, как о жалких париях и сумасшедших»).
      Весной 1903 года он в Париже, где слушает лекции в Русской высшей школе Общественных наук, в организации и функционировании которой его работодатель принимал живейшее участие. В конце апреля в тамошней Ассоциации российских студентов читает доклад путешествующий по Европе Брюсов: «Общество было такое же, как в Лит. кружке, только еще более некультурное, еще более грубое», - записывал лектор по горячим следам. «После, однако, остались одни сочувствующие». Среди сочувствующих назван и наш герой.
     В конце апреля в школу общественных наук по приглашению Щукина приезжает читать лекции Вяч. Иванов; вероятно, в эти же дни происходит их с Поярковым знакомство. Вокруг Иванова, который начинает с этого эпизода свой русский поход за славой, быстро образуется общество почитателей его поэтического таланта и ораторского дара; Поярков в нем – один из главных апологетов. И здесь образуется некоторый (для Иванова, вероятно, не особенно лестный) психологический обертон: Поярков начинает ощущать себя кем-то вроде его оруженосца; начальником штаба по вхождению Иванова в московскую литературную жизнь.
     Начинается это в переписке с невинной ностальгии по минувшим парижским денечкам (Иванов тем временем уезжает в Женеву, а Поярков – на Кубань): «…жизнь в Париже, особенно последние два месяца – всегда со мною. <…> Как я буду рад, если вы тоже этой зимой будете в Москве – я заранее прикомандировываю себя к вам на некоторое время и мы <восхитительно это «мы»! – Л. Л.> сумеем создать парижск<ую> атмосферу… в пределах возможности». В середине сентября Поярков приезжает в Москву, поступает на работу в Московскую городскую управу (будучи там крайне мелкой сошкой, он даже не попадает в печатные списки ее сотрудников), восстанавливает старые литературные знакомства и обзаводится новыми, после чего тон его писем становится едва ли не менторским:

     15 ноября 1903 «Здесь Вами многие очень интересуются, между прочим Андр. Белый и С. Соколов, редактор «Грифа». В Грифе принимаю участие и я – дав им 6 новых стихотворений и рассказ. Сборник Грифа выйдет в половине января и будет сильно отличаться (к лучшему) от прошлогоднего. К. Д. Бальмонт и Белый принимают очень близкое участие и дают туда целый ряд новых произведений. <…> Видел В. Я. Брюс<ова> и завтра буду у него на среде. Он ведет себя как-то странно, возмущаясь скорым выходом альманаха «Грифа». Ан. Белый очень интересен и вам стоит с ним познакомиться. Кстати, Гриф был бы очень рад, если б г-жа Зиновьева <…> прислала хоть одну, наиболее характерную главу своего романа для альманаха»

     (Иванов, само собой, ни разу не нуждается в его протекциях. С Брюсовым, в частности, он уже состоит в переписке (они познакомились тогда же в конце апреля в Париже и едва не попали под фиакр, заговорившись о технике стиха)).

     14 декабря 1903 «Каждый раз, встречаясь с Борис<ом> Никол<аевичем> (Белым) мы подолгу говорим о Вас, о Лидии Дмитр<иевне>, о будущем и ждем Вашего приезда. Знаменательные дни начинаются и все полно возможностей. Мистическая струя все растет и растет среди молодой русск<ой> поэзии и в новом альм<анахе> Грифа будет ряд стих<отворений> Блока – в этом отношении поразительно интересных. Для критика – живого, полного любви к новому пути в русской действительности, жить в Москве теперь, - необходимо. <…> В среду был soiree fixe у Вал. Яков., где собрались Бальмонт с женою, С. Поляков, Белый и некоторые другие. Между прочим Вал. Як. прочел свое стихотв<орение> посвящение автору Кормчих Звезд и Вам еще неизвестное. Стих<отворени>е ценное, красивое, верное».

      (Иванов, опять-таки, нисколько не сомневается в необходимости жизни в Москве и, более того, всячески к ней стремится. С другой стороны, по своей известной практичности, он, судя по всему (ответные письма не сохранились), не торопится ставить Н.Е. на место, справедливо полагая, что в предстоящем покорении Москвы ни один союзник лишним не будет. Тем временем Поярков, толком не разобравшийся в хитросплетениях здешней литературной политики, допускает довольно серьезную ошибку, не учитывая растущей напряженности между, грубо говоря, «Грифом» и «Скорпионом». Андрей Белый, вспоминая об осени 1903 года, отозвался о нашем герое уничижительно: «Поярков, участник моих воскресений, слагатель никому не нужных стихов, еще более вялых речей о Бальмонте и Оскаре Уайльде; садился и требовал точных ответов: сию же минуту. Зачем он сидел? Вагон общий, "Гриф", - до ближайшей лишь станции, где мне - налево; направо - ему» (отсюда)).

     Не оставляет он своими заботами и жену Иванова Зиновьеву-Аннибал – вот письмо к ней, отправленное одновременно с предыдущим:

     14 декабря 1903 «Когда же выйдут и «Кольца» и «Пламенники»? Я постараюсь написать о них статью или заметку в Курьере, потому что заранее знаю – какие мысли вызовут они у меня. <…> Как странно было получить вместе с вашим письмом – письмо Кассандры Никол. Неужели она провела в Женеве два месяца? Завидую ей. Уехала ли она теперь в Париж и надолго ли? <…> Скоро, скоро я брошу стихи и отдамся работе о новой рус. поэзии и широко задуманной трилогии: Париж – У моря – Москва»
     (Кассандра – домашнее прозвище Александры Чеботаревской; «Пламенники» - роман Л.Д. Зиновьевой-Аннибал, о публикации которого в это время ведутся переговоры с Брюсовым (ни к чему не приведшие; роман не был закончен); но для нас особенно важен в свете дальнейшего план писать книгу о русской поэзии – через пару абзацев будет понятно, почему).

     Весной 1904 года, в середине марта, Ивановы приезжают в Москву; первое, что они увидели, был Поярков, который «бросился к нам, как бы родные братья нежданно явились»; в ближайшие несколько дней они видятся практически ежедневно: «милый друг Поярков» упоминается практически в каждом письме. «После Брюс<ова> придет наш Поярков, который прямо захлебывается от радости. Какой милый, сердечный человек»; «Соколовы умоляли нас, т.е. Вяч<еслава>, меня и Пояркова увести совсем опьяневшего Бальмонта»; «Часов в 6 утра Поярков покинул их, и Вячеслав странствовал вдвоем с Б<альмонтом>»; «Были: Бальмонт, Брюсов, Балтрушайтис и Поярков» (все цитаты в этом абзаце - отсюда). Более того, он едет с Ивановыми в Петербург знакомить их с Мережковскими (я исхожу из того, что сам он с ними знаком еще по жизни у Ковалевского). Зиновьева-Аннибал рассказывала в письме: «У них были Сологуб, Чулков, Философов, мы привели неразлучного нашего братишку Пояркова, который в страшные минуты (когда Гиппиус ругала его) искал моего взгляда и ободряющей улыбки».
     В июне Ивановы уезжают обратно за границу; а с Поярковым происходит страшная вещь – он заболевает дикой, мучительной болезнью – у него начинают срастаться суставы ног, правой руки и позвоночника; с короткими периодами ремиссии она не оставит его до самой смерти.
     (Основываясь на позднейших мемуарах, датой начала его болезни считают 1903 год – это не так. Как мы видим, в марте 1904 года он вполне бодр и подвижен. По всей вероятности, первые серьезные симптомы появились в августе того же года; герой автобиографической повести «К жизни», попадая в московскую больницу во время декабрьского восстания 1905 года, говорит: «После Парижа, Ниццы и Италии я уже 16 месяцев провел в постели». Болезнь определит все его дальнейшее творчество, сделавшись одной из основных тем и стихов («Я слушал слова словно в пасмурном сне, / Закрыв неподвижные веки, / Упорная злоба вскипала во мне, / Бессильная злоба калеки»), и прозы).
     Здесь есть важный момент – для круга московских символистов (а тем временем он сделался среди них своим) – это, по сути, первая неизлечимая болезнь: все еще молодые и здоровые. Поэтому Поярков вдруг становится объектом искреннего и бурного сочувствия – и даже, похоже, немного – насколько это возможно в его положении – получает от этого удовольствие. Зимой 1906 – 1907 годов писатели обеих столиц, забыв на время о литературных распрях, собирают единственный в своем роде альманах «Корабли», на шмуцтитуле которого было объявлено: «Весь доход с этого издания – нашему другу, больному поэту». В сборнике приняли участие П. С. Соловьева, Бальмонт, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Федоров, В. Брюсов, П. Иванов, И. Бунин, Н. Петровская, О. Дымов, П. Кожевников, А. Койранский, С. Ауслендер, Б. Зайцев, В. Высоцкий, Б. Грифцов, А. Брюсов, А. Блок, А. Белый, Ю. Верховский, В. Волькенштейн, С. Городецкий, А. Диесперов, Б. Дикс (Леман), Л. Зиновьева-Аннибал, А. Кондратьев, И. Корякин, С. Кречетов (Соколов), М. Кузмин, Менестрель (не могу вспомнить, чей это псевдоним), Муни (Киссин), И. Новиков, Пяст, В. Стражев, В. Ходасевич, Г. Чулков.
     Один из участников альманаха позже вспоминал: «В собирании материала для сборника <…> принимал ближайшее участие и сам Николай Ефимович Поярков; ему передавались рукописи, он держал корректуру, сносился с типографией, хлопотал об обложке. Владея лишь одной левой рукой, прикованный к постели, пережив несколько мучительных операций, Николай Ефимович сохранил всю свою удивительную жизнерадостность и был предан весь литературным интересам. «Корабли» стали волнующим событием его жизни, дружеское внимание к нему большого числа писателей глубоко трогало его». (Отмечу в скобках, кстати, что строгие литературные принципы не позволяли бенефициарию сборника принять помощь от тех, кого он по разным причинам не любил: «Мне не пришлось получить того № Весов, где помещена ст. Эллиса о Кораблях. Но я воображаю, что написал этот самолюбивый человек о «Кораблях», не будучи приглашенным туда» (письмо к И. Новикову 21 июля 1907 г.))
      В бытовом плане жизнь его была устроена так: зимы он проводил в Москве; при нем неотлучно состояла сиделка Матрена Ивановна Парфенова («Мотя», «жертвенно преданная ему, подчас капризному, всем существом своим и державшая на своих плечах всю тяжесть его одинокого и искалеченного существования» (восп. Стражева)); он передвигался по квартире в инвалидном кресле: «Встаю, когда уже не рано / Катаюсь в кресле целый день, / В десятый раз читаю «Пана», / пишу стихи, когда не лень». Летом выезжал на юг – иногда на родину в Екатеринодар, иногда в Геленджик или в Крым, в лечебницу в местечке Саки; там в июле 1907 года чуть не умер после тяжелейшей операции – под наркозом ломали суставы и потом три дня не могли добудиться. Осенью того же года собирался ехать на Ривьеру «благодаря помощи М. М. Ковалевского» (письмо Блоку) – поехал ли - не знаю.
      В 1906 – 1908 годах выходят две его книги стихов (на первую одобрительной рецензией отозвались Вяч. Иванов, Стражев, Соколов-Кречетов – все не чужие ему люди, впрочем), в 1909 – «Рассказы». 29 июня 1907 года он пишет Новикову: «Кажется и я собираюсь с ранней осени сесть за роман уже значительно выстраданный и передуманный. В нем будет мало психологии и много красок и жизни, название его «Кочевники красоты» (судьба романа неизвестна). Продолжает он и редакторскую деятельность, составляя альманахи «Юность», позже преобразованные в журнал, окончивший свое существование на сдвоенном номере 2/3 за 1907 год; участвует в нескольких альманахах. В октябре 1906 года он пишет Бунину: «Теперь я оканчиваю книгу о новейшей русской поэзии и очень желал бы написать статью о Вас, имея под руками не один лишь «Листопад», а и все последние Ваши произведения» (Бунин, кстати, относился к нему всю жизнь весьма сочувственно – м.б. не в последнюю очередь благодаря тому, что именно на квартире у Пояркова, ставшей на некоторое время одним из московских литературных салонов, он познакомился с Верой Муромцевой, своей будущей женой). Подразумевается вышедшая в 1907 году книга «Поэты наших дней» - и здесь нотабене.
      Символизм необыкновенно рано стал осознаваться, как явление, требующее научного описания. Т.е. это небывалый к тому моменту в русской (не скажу за мировую) литературе случай, когда не критика – но научное изучение современного литературного процесса, во-первых, синхронно побуждается самими его участниками и, во-вторых, начинается изнутри. Вообще все происходит очень быстро – от брюсовских эскапад середины 1890-х (когда все кругом смотрят в изумлении и вертят пальцем у виска) до «торжества победителей» (шиллеро-жуковское название статьи того же Брюсова) проходит двенадцать лет – вспомните для сравнения, как выглядела наша литература в 1997 году по сравнению с сегодняшним днем – разве что-нибудь изменилось?:) Во второй половине 1900-х – начале 1910-х годов выходит сразу несколько серьезных трудов, подводящих предварительные итоги символизма – «Книга о русских поэтах» Гофмана, «Первые литературные шаги» Фидлера, двухтомник «Русская литература ХХ века» под редакцией Венгерова. Так вот, «Поэты наших дней» Пояркова – первый опыт подобного рода.
      Почти сразу он начал собирать материал для второго издания, чтобы расширить круг героев (вообще, кстати, был в нем этот замечательный, почти нереализованный талант организатора и систематика – ему, похоже, очень нравилось рассылать, собирать и классифицировать). В декабре 1907 года он пишет Ремизову: «Ив. Ал. Новиков – мой хороший приятель одобрил мое решение обратиться к Вам с просьбой. Во 2-м изд. моей кн. «Поэты наших дней» я хочу написать ст. о Вашем творчестве, но под рукой Ваших книг не имею, а работать в музее не могу – четвертый год лежу в постели. Не будете ли Вы добры прислать Ваши книги мне. <…> Не удивляйтесь моему почерку. Пишу левой рукой» (Ремизов, кстати, откликнулся; в январе 1908 году Поярков писал Новикову: «А. Ремизов был так любезен, что прислал все свои произведения, при чем сделал очаровательные по каллиграфии надписи»). Сбор материала растянулся на несколько лет и дошел до не очень крупных авторов: не раньше 1912 года Кондратьев писал Анненскому-Кривичу в недатированном письме: «На днях получил я письмо от московского писателя Николая Ефимовича Пояркова с просьбой сообщить Вам о том, что он выпускает вторым изданием книгу свою «Поэты наших дней» и что ему желательно получить Ваш сборник для того, чтобы о Вас написать».
      Увы, со вторым изданием ничего не вышло и вообще как будто злой рок стал преследовать его литературные начинания. Зимой 1907-1908 года он планирует издать книгу «Критических этюдов» («очерки по Франц. новой литературе, 5 очерков из поэтов наших дней и новые этюды о прозаиках» - письмо Новикову) – не опубликована. «Хотел читать и написал уже лекцию «О любви в современной литературе», но градонач<альник> не разрешил» (ему же, 2 марта 1908). Стал собирать антологию современной поэзии, но сам остановился – «тусклость современной поэзии и ряд других соображений отсрочили издание антологии на несколько лет». Стал писать роман (я упоминал об этом выше) – не закончил. Издал перевод «Сатирикона» Петрония (1913 год) – его конфисковала цензура. Хотел предложить в издательство К. Ф. Некрасова второе издание «Поэтов наших дней» - началась война.
      При этом его отзывы об окружающих людях становятся все желчнее и жестче; вот на выборку несколько цитат из писем 1907 – 1914 годов: «В Киеве наверное лучше жить чем здесь – интриги, зависть, закулисные мелочи. Генералы от литературы холодные, важные»; «У меня по обыкновению бывает народ, недавно были (в разные дни) С. Маковский, Ауслендер, Рукавишников. Мак<овский> и Рукавишников оставили хорошее впечатление, Аусл<ендер> какой-то неестественный, манерный, кстати вместе с ним был К. Петров и этот клоун Ходасевич и поэтому я не мог по душе поговорить с Аусл<ендером>, которого за некотор<ые> рассказы люблю» (кстати, Ходасевич упомянул о нем позже в мемуарах в своей обычной манере: «Поярков был глубоко бездарный поэт, впрочем, несчастный и жалкий»); «Надоели мне литер<атурные> разговоры, шумиха, сплетни и я так рад, что с апреля до сент<ября> буду вне Москвы»; «Среди братьев писателей грызня, травля <…> и я иногда жалею, что поправляюсь и скоро буду чаще встречаться с некоторыми типами»; «Газет не читаю, переписываюсь с немногими. <…> Кстати, сейчас мой любимый поэт ваш орловец Фет»; «Царапнуло меня самоубийство Львовой и так невыгодно рисуется г. Брюсов в роли чуть ли холодного льва сердцееда» (кстати, так же болезненно он переживал несколькими годами ранее самоубийство Виктора Гофмана).
      В 1914 году, после начала войны, М. И. Парфенова вывезла его в Екатеринодар. В словаре «Русские писатели» утверждается, что «он быстро вошел в тамошнюю литературную среду»; никаких подробностей на этот счет я не знаю и никаких подтверждений этому не нашел, хотя литературная жизнь Кубани 1910-х годов описана очень подробно. Умер Н.Е. 10 сентября 1918 года в Екатеринодаре.







     Не знаю почему, но только целый день
     Тоска во мне растет упорная, глухая.
     Я подхожу к окну: приземистый плетень,
     А за плетнем сирень цветет, благоухая.

     Весь воздух синевой хрустальною залит,
     Прибой далеких волн то вспыхнет, то стихает,
     А море как сплошной блестящий хризолит,
     Под солнцем золотым лениво отдыхает.

     Цветы и милый лес, подвластные весне,
     Обрызганы росой и светлой песней мая.
     Не знаю почему, но целый день во мне
     Тоска растет, растет упорная, глухая.
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 27 comments