lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

ЛЕТЕЙСКАЯ БИБЛИОТЕКА - 70 (начало)

      Около 29 августа 1928 года в коктебельском доме Волошина проходил турнир французской баллады: каждый из гостивших в это время поэтов обязан был сочинить, собственноручно перепечатать на машинке (чтобы соблюсти анонимность), подписать девизом-псевдонимом и сдать на конкурс стихотворение, в котором рефреном повторялась бы обязательная строка: «не остывал аэролит». Состав участников был внушителен, обстановка торжественна, атмосфера накалена (кстати сказать, настолько, что трое мемуаристов расходятся в имени победителя), но нас интересует не участник, а судья: сбоку от председателя жюри, восьмидесятилетнего эндокринолога В. Шервинского, в нарядной мантии сидит молодая женщина. Она тоже пишет стихи, известные многим из сегодняшних гостей и конкурсантов, но в состязании не участвует (хотя втайне, возможно, сочувствует самому младшему из соискателей – на другой день она шепнет ему, что его стихи ей понравились больше прочих). Имя ее – Елизавета Андреевна Новская и сегодня мы будем говорить о ней.
      Она родилась 29 января (день смерти Пушкина – напоминала она, когда об этом заходила речь) 1893 года в городке Валки недалеко от Харькова. Шестьдесят лет спустя, объезжая ветшающих родственников по югу России, она отклоняется от маршрута, чтобы посетить родное пепелище: «Это был горький день. Весь центр города и то место, где был наш дом и сад, - и все что было рядом – все было сожжено фашистами. Даже площадь перед домом нашим с сквером, с собором – сгорела и остался большой огороженный пустырь, с кустами, бурьяном, тощими хлыстиками вместо больших старых деревьев… В прошлом – мой дом – теперь – зона пустыни – в будущем м.б. парк… часть парка. Придут новые люди, вырастут новые деревья, за частоколами встанут дома. Но – а впрочем, об этом все…». Отец ее, судя по всему, был священником – в реестрах украинского причта значится Новский Андрей Феодорович, в 1904 году подвизавшийся в Соборной Преображенской церкви Валков. Ее старший брат, родившийся в 1885 году, снискал даже некоторую известность: он рано переехал в Санкт-Петербург (значится в адресных книгах 1900-х годов псаломщиком в церкви при кадетском корпусе), учился в Политехническом институте, позже был солистом Мариинского театра; после 1918 года вернулся в Харьков. Была и сестра – тоже пошедшая по музыкальной части, но скрытыми от нас путями – мы застаем ее лишь в 50-е годы преподающей вокал в музыкальном техникуме украинского города Лебедин.
      Подробности детства и юности Новской полностью от нас скрыты: жила ли семья в Валках? в Харькове? где-то еще? – неизвестно; в 20-е годы она ездила к тяжелобольной матери в Ахтырку (еще один некрупный украинский топоним), но занесло ли ее туда центробежной силой революционных событий или мирным путем – Бог весть. В середине 10-х стихи нашей героини периодически появляются в столичной периодике – мне попадались публикации в «Свободном журнале» и «Ежемесячном журнале», но вряд ли они были единственными; ассортимент авторов этих эклектичных изданий (не брезговавших и перепечатками у зазевавшихся коллег) таков, что ни о литературном единомыслии, ни о политической физиономии их говорить не приходится. В писательских архивах нет ее писем 1910-х годов, также как среди адресатов стихов отсутствуют литераторы; единственное (но громоздкое) исключение – Бальмонт, которому посвящено стихотворение, вошедшее в ее дебютную книгу. Можно предположить, что она виделась с ним во время его масштабного поэтического турне 1914 года, пролегавшего через Харьков – и тогда поздняя оговорка («К. Д. Бальмонт когда-то сказал, что у меня большая склонность к осмеиванию, но т.к. к человеку у меня религиозное отношение – то вся тяжесть «смеха» обрушивается на меня же. Это было при второй моей встрече с ним») относится к этому эпизоду. Впрочем, то, что она бывала в 1910-е годы в Москве и Петербурге – неоспоримо и о конфигурации этих визитов мы не имеем никакого представления.
      Настоящая литературная биография Новской начинается одновременно с формированием харьковской поэтической школы, т.е. примерно с 1917 года. Кстати сказать, из всех южнорусских литературных кружков, образовавшихся в годы разрухи единовременно и повсеместно, харьковскому повезло меньше других: киевляне и одесситы сумели делегировать из своих рядов и звезд, и летописцев; харьковчан же разметало почти без остатка: Прокопенко – в Смоленск, Эйзлера – в Вену; кто-то стал художником, а кто-то, напуганный, затаился и замолчал. Но до всего этого еще несколько лет – пока же, в январе 1917-го, наша героиня, нечуждая мистики, нумерологии и оптимизма, приветствует наступающий год:

      1917

      Мне нравится, что он семнадцатый, нечетный,
      И третий в череде замедлившей зари,
      Что разделить его достойно только три.
      Но полный для земли отравы приворотной
      Он в синем небе мрежит янтари.

      В нем дважды есть нечет – начало соответствий.
      Что в цвет его цветам? Красна его трава.
      Горят его костры. Молчанье жгут слова.
      Грозна его весна, как опыт счастья в детстве –
      Но знаю, для весны и для Войны есть «Два».

      И вышел вслед за ним, семнадцатым, нечетным,
      Принявшим свитки ран и белый флаг седин
      Тысячелетних смен усталый Господин.
      Он замыкает круг по огненным полотнам,
      Колдуя гасит кровь кругами паутин.

      География ее публикаций 1917 – 1918 годов – от Полтавы (где тянущийся к искусству врач и поэт М. Штромберг начинает издавать журнал «Ипокрена») – и до Харькова, где стихи ее печатаются в альманахе «Минуты» (кстати сказать, шесть стихотворений – больше, чем у любого другого участника, не исключая титулованного Бальмонта), сборнике «Освобожденным» и других эфемерных изданиях с примерно одинаковым набором вкладчиков. Годом позже под маркой той же «Ипокрены» выходит в свет ее первая книга стихов – «Звезда-Земля». Полтавско-харьковско-петроградское издательство ставилось на широкую ногу: среди сотрудников заглавного журнала были Ахматова, Брюсов, Волошин, Ходасевич; несмотря на исторически обусловленные трудности, с магистральными обязанностями здесь справлялись хорошо – в частности, книга Новской была исправно разослана по многочисленным местным редакциям (о получении ее иные закрывающиеся журналы успели отрапортовать уже в конвульсиях). При такой исправной PR-службе неудивительно, что рецензии последовали почти сразу:

      «Не все стихотворения равноценны. Слишком очевидно, что поэтесса воедино собрала написанное за несколько лет. На ранних стихах еще заметно влияние отцов символизма, в других, очевидно, позднейших, влияние это переплавилось в поэтическом даре автора, и в результате – целый ряд стихотворений, где общность мотивов с «народными» поэтами – Клюевым, Есениным, нисколько не умаляет ценности написанного. В этих лучших вещах поэтесса дает свежие рифмы и эпитеты, проста и строга в выборе слов.<…>
      Общее впечатление от книги заставляет безусловно ее отметить: продуманная и прочувствованная – даже в своих наименее удачных, несамостоятельных стихотворениях – она не может не обратить на себя внимания» (Е. Л., журнал «Колосья»)

Или

      «Перед стихами г-жи Новской становишься в тупик: до такой степени все в них шероховато, раздергано, не слажено, словно несколько разных стилей и противоположных манер чувствовать раздробились, и осколки их склеились игрою случая. <…>
      Это безусловно не нарочитые прозаизмы, ради оригинальничанья; это и не налет футуризма: для первого – мало вычурности, для второго – не хватает дерзости. Наоборот, на всех стихах лежит отпечаток сдержанности и некоторого поэтического опыта.
      В чем же дело?
Скорее всего, это – упорное желание выбиться из шаблона, упорная борьба с материалом, - с целью отыскать, в итоге множества опытов, свой собственный, естественный стиль.
      Если такое впечатление не обманчиво, это желание надлежит искренне приветствовать; на приходится сознаться, что покуда из всего этого ничего не получается, и вместо стиля перед нами – странное бессилие.
      В выборе тем (обособление себя, причудливая обстановка, необычные сочетания) чувствуется часто сходство с нашим раним «декадентством» 90-х годов. <…>
      То, что четверть века тому назад звучало свежим дерзновением, сейчас отзывается лишь словесной риторикой.
      Желаем поэтессе скорее выбраться на верный путь из этой томящей распутицы» (А. А. Смирнов, журнал «Творчество»)

      Воздадим должное прозорливости Смирнова: невидные вблизи, но очевидные из сегодняшнего дня особенности поэтики – стихи от мужского имени, изобретательность просодии, холодные интонации и надменная мистика – все это недвусмысленно указывает на главный ее литературный образец: Зинаиду Гиппиус – имя, ни разу ею не названное ни печатно, ни изустно. Впрочем, в сравнительной географической близости и окруженный сонмом общих знакомых живет поэт, для нее сопоставимо существенный – Максимилиан Волошин - и она в мае 1918 года отправляет ему экземпляр своей книги, надписав: «с глубоким уважением». Проходит меньше месяца – и он, незадолго перед тем с восторгом освоивший пишущую машинку, выстукивает ей благодарственное письмо: «Кто Вы внутренне? Что Вы в жизни?». Это меняет ее судьбу.

      «Благодарю Вас за письмо. Меня долго не было в Харькове и только на этих днях вернувшись нашла у себя Ваш отзыв о моей книжке. Все Ваши замечания в большой мере справедливы и очень интересны. Я знаю, что детали у меня часто создают лабиринт для основного образа. Но работы большой я им не отдаю. Это – отсутствие дисциплины, расточительность – но, во всяком случае не изобретения. Женских мотивов – интимных – нет; их и в жизни моей нет. Холодней – но свободней; и яснее идея будущей жизни, т.е. отчетливей перспектива в даль целого ряда существований. <…>
      Мне даже кажется, что мое молчание, моя ненаписанная книга – огромны. Но это – от бессилия. И мож. б. каждый думает так. Я иду к человеку как к изображению его сущности, считаю мир, лежащий по ту сторону слова и жеста – его царством, родиной. А лицо, речь, себя перед ним (в точках соприкосновений) – его чужбиной. И я думаю о том, что мы землю наполняем как чужестранцы. Отсюда выросла основная нить моих образов, давшая книжечке имя, - образ «Звезды-Земли».
      Вы дали мне два трудных вопроса: кто я внутренно? что я в жизни?
      В жизни – «чужестранец», «диссонанс»… Это – определение моего «молчания». А слова и дела – что в них? Обычны, неизбежны, трудны, бледны. Душу не отдаю им, чтобы иметь ее свободной для дорогого, внутреннего. А вот кто я внутренно – ответить непосильно. Тем более, я из тех Гамлетов, которые задачей жизни делают «самоопределение»… Я знаю только то, что не я, знаю как я отграничена от всего что не я… Задачу решать можно так: что – всё? что – все? что – жизнь? Из последней вычесть две первые величины, - остаток – я. <…>
      Кажется мне совершенно не удалось открыть забрало перед Вами, несмотря на полное желание ответить Вам искренне и ясно».

      Вопреки ожиданию, на этом переписка не завязывается, а гаснет – возможно, адресат сам был ошеломлен таким исповедальным напором. Три или четыре года проходит почти без известий о нашей героине – только имя ее порой появляется на страницах харьковских журналов и газет; однажды она напечатает оптовый отзыв на пять женских книг – сборники Радловой, Полонской, Шкапской, Бутягиной и Райтлер: одна из них (последняя) обязана быть ей знакомой; остальные, скорее всего, нет, и не близки – но любопытно, как из череды отрицаний выясняется ее собственный эстетический идеал:

      «Не живой жизнью, не от сердца, не кровью напоены истоки их творчества; но от книги от книжной мудрости, книжной истины, книжной тоски, от воображений жизни – берут они свое начало. И конец их – там же: исчезнут они в метельном вихре книг, - наслаивающих ежедневно, ежечасно великую породу Книжного Века – для бесполезных раскопок будущего библиофила»

      В 1923 году в харьковском издательстве «Истоки» выходит ее вторая книга, «Ордалии». Название означает «Божий суд» - процедура, которой некогда подвергали подозреваемого в расчете на божественное вмешательство – пустив, например, со связанными руками в реку. В тематическом плане издательства значится еще и третья книга Новской – «Ледоход», никогда не вышедшая в свет, равно как и расположившийся в том же списке несостоявшийся сборник Волошина «Legis armoromque genii». Получив на руки экземпляры, один из первых она вновь отправляет в Коктебель:

      «Максимилиан Александрович.
      Посылаю Вам 2ю книгу моих стихов.
      Первая – «Звезда-Земля» - вызвала Ваш отклик, и то, что Вы были внимательны и чутки ко мне, и то, что Вы не отнеслись совсем отрицательно к художественному значению моей книги, заставляет меня послать вам эту, вторую книжку, не только как большому поэту – но и как поэту – старшему другу, - с волнением и надеждой.
      Книгу мою долго не разрешали. И кто знает, - мож.б. лучше бы и не разрешили?»

      Переписка их складывается довольно вяло: с одной стороны – погруженный в многосложные личные и эпистолярные отношения Волошин, обремененный гомерической перепиской (в иные дни число исходящих писем измерялось десятками) и непрекращающимся «людоворотом», по его собственному выражению – с другой – очень нервная и очень замкнутая начинающая писательница. Спустя некоторое время она посылает ему еще порцию стихов (эта рукопись не сохранилась) – и получает подробный и в целом положительный ответ, но он – о ужас! – забыл, что у нее уже вышли две книги и обе ему известны…

      «Получила Ваше письмо, в нем – Ваш, дорогой мой, отзыв о том стихотворном материале, к-рый мною был передан Вам. При всем том хорошем, что дали мне Ваши слова о нем – есть одно очень тяжкое и убивающее: это не первые опыты, это вероятно – последнее, что можно было дать в результате того выветривания всякой жизнеспособности, к-рое суждено мне было в эти годы.
      И поэтому – я очень с большой горечью и безнадежностью думаю о невозможных возможностях моего возрождения.
      При таких условиях – как и зачем работать? Душа кричит внутрь себя – вот все на что хватит ее.
      Я не всем и не всегда являюсь таким пессимистом. Но перед Вами мне было бы стыдно стыдиться своего убожества»

      Между тем, Волошина, более чем избалованного женским поэтическим почитанием (сопоставимым умением собрать вокруг себя восторженно щебечущую стайку обладал только Вяч. Иванов, победивший, кстати, в очном споре), личность харьковской корреспондентки начинает всерьез занимать – и, будучи в Харькове проездом в Москву, в один из вечеров он идет ее разыскивать – и тщетно, ибо тем временем она сменила адрес.

      «На днях П.Б. Краснов рассказал мне, что Вы сделали попытку найти меня в Харькове по старому – сохранившемуся у Вас моему адресу.
      Если бы Вы знали, как глубоко тронуло меня это Ваше внимание. Даже более: оно примирило меня со всеми этими годами моей отчужденности от литературы.
      Я не знаю, что я значу в ней. Но измерять свое значение в современной литературе я не могу и не хочу, - потому что знаю единственное – вневременное – искусство, где Данте, Гейне, Тютчев, Волошин – члены одного коллектива – в вечности.
      Не в смысле ценности удельного веса, а в смысле принадлежности к этому бассейну, хотя бы в качестве случайного маленького ручья – хотелось бы мне быть членом этого «коллектива».
      А для современности – я слишком индивидуалист»

      Здесь нотабене. Для реконструкции биографии Новской 1920-30-х годов – единственный документальный комплекс – это как раз письма к Волошину. Насколько можно судить по косвенным данным, круг ее эпистолярного общения довольно велик, но все остальные дошедшие до наших дней циклы переписки относятся к послевоенному времени. Специфика же писем к Волошину прежде всего в том, что они касаются поэзии, философии, эзотерики, психологии – но при этом катастрофически обделены приметами реального быта и фактической биографии. Единственная деталь, которую можно извлечь из нескольких десятков ее писем 20-х годов – то, что она работает экономистом в харьковском отделении Госплана СССР плюс несколько имен ее сослуживцев (с частью из них мы еще встретимся). Но, даже едва приоткрыв завесу тайны над этими немудрящими подробностями, она считает необходимым немедленно декларировать их малозначительность:

      «Мне изменяет все, что я люблю: - а мож.б. правдиво было бы сказать, что я ничего не люблю…
      Вы подслушали в моих письмах, Максимилиан Александрович, какую-то невеселую нотку… Так видно настроили мой инструмент от моего сотворения. Есть какое-то глубокое противоречие, глубокое непонимание между мной и всем и всеми что и кто окружают меня. Я ли уродливо устроенный человек, и ничего не понимающий в значении каждого текущего дня и года, - или, как мне казалось, - жизнь есть астрономическое произведение – одной, первородной ошибки, умноженной на бесконечность… Не знаю – и никогда не узнаю. Но так по человечески устаешь от этого всего, что часто думаешь о той дорогое, по которой ушел Есенин.
      А так, внешне, жизнь моя идет без резких перемен и как будто бы все более или менее хорошо: не болею, работаю – в своей экономике; участвую в одном большом готовящемся печатном труде в этой области, 2 статьи напечатаны в одном из «толстых» журналов (экономич.) Но это все – механически связанная со мной работа, - каждый день я себя спрашиваю: причем я – в экономике? что общего между нами?.. Просто – работаю как работают на машинках, на арифмометрах – немножко сложней методы и материал – и только… Иногда – забунтуюсь. Перестаю ходить в Госплан, перестаю работать дома… Но ведь если бы я была одна – то можно было бы бунтовать честно, - а то ведь все равно знаю безнадежность этих протестов.
      Спасибо за приглашение летом. Я очень хочу поехать к Вам, и если только не сладится затеянная мною поездка заграницу, - то конечно у Вас буду непременно»

      По обмолвкам, недоговоркам, косвенным упоминаниям в этой переписке восстанавливаются несколько имен и судеб их общих с Волошиным знакомых; по благородству характера Новской основной контекст этих упоминаний – те или иные ходатайства. Она просит приютить в Коктебеле своих сослуживцев Снегиревых («мы живем так сказать братской порукой друг за друга и как они оберегают и помогают мне, так и мне ужасно хотелось бы помочь и оберечь их») и, получив на них приглашение, немедленно начинает им завидовать: «Хотелось бы мне быть завтра на их месте: сесть в вагон, претерпеть унижения пассажирского звания, вытекающие из всеобщего равенства – и вдруг очутиться – «у самого синего моря», и сразу смыть с себя эти недостойные печати: - или исчезнуть во всем, или почувствовать себя каким-то уникумом, имеющим совершенно свои отношения к каждой частице мира». Некоторое время спустя – уже после личного знакомства с Волошиным и первого своего приезда в Коктебель, когда они перейдут на «ты», она будет заступаться за малознакомого художника: «Этот этюд росписи мороза еще в прошлом году просил передать Тебе, Макс, художник Моренин – Ты его однажды видел на Твоем чтении у Анны Ник. Салтыковой. Сейчас этот Моренин в Мурманском крае – и именно это обстоятельство обязывает меня переслать Тебе его этюд». Еще несколько лет спустя она будет просить за молодого поэта – и трогательные ее старомодные оговорки скажут о ней больше иных документов:

      «Дорогие Марусенька и Макс!
      Это письмо передаст Вам юный поэт, Володя Щировский, о печальной судьбе которого я как-то рассказывала Вам и стихи которого Макс однажды читал (в Х.) и одобрил. Он отправляется в пешеходное путешествие вдоль Черного моря – кажется вместе с одной подругой своей (товарищем – в хорошем смысле этого) и начинают путь с Феодосии, конечно идя через Коктебель. И если у Вас найдется возможность где ниб. на чердаке, на балконе, вообще где-ниб. дать им возможность 2-3 ночи переночевать без всяких забот о них, - то я очень буду благодарна Вам и рада за них, т.к. несмотря на современный опыт и т.д. – это совсем несовременные юные фантазеры и пессимисты. Знаю, что к Максу он относится с благоговением, и думаю что они будут тихи, как мыши. Этот Вова – сын убитого губернатора кажется Седлецк. губ., потом одно время – беспризорный, теперь – гонимый студент Богословск. курсов, потом кажется Инстит. Литературы, - отовсюду вычистили его; собирается вновь где-то держать экз. Хорошо, талантливо прямо, играет – и не плохо, культурно, пишет стихи. Но в жизни – чужой и не сливается с нею.
      Простите, дорогие, за эту просьбу: не могу отказать им в этом письме»

      (Забегая вперед – просьба была выполнена, а Щировский – встречен и обогрет; в недавно напечатанном жизнеописании, выполненном его родственницей, упоминается и наша героиня, хоть и с ошибкой – «Елиз. Новая»)

      Тема ее поэтических опытов, с которой начиналась их переписка, постепенно сходит на нет: «У меня есть плохая привычка никогда не датировать стихов и вообще ни с какой стороны их не учитывать. Вероятно потом что это все мои стихи – это кустарничество. К работе над ними стимула нет: все они не проработаны. Убивает их еще и отсутствие связи с литературой и твердое убеждение о бесперспективности моей жизни, - да и вообще жизни в наших условиях». Несмотря на это, судьба неожиданно дает ей еще один шанс напечататься:

      «Было у меня еще такое дело, которым мне хотелось бы поделиться с Тобой, Макс. Благодаря Ал. Ив. Белецкому и другим моим «ленинградским» друзьям для меня создалась возможность в изд-стве “Academia” издать книжку стихов, при условии разрешения ее цензурой и при условии, если я смогу авансировать в известной части это издание. На этот путь “Academia” не раз становилась. Предложение это было мне сделано в августе. Но только за неск. дней до моего отъезда я смогла, хотя и очень поверхностно, заняться сборкой книжки – и послать ее в час отъезда.
      Дальнейшее зависит не от меня и я боюсь, т.е. не боюсь, а предвижу, что дальше не все будет благополучно, хотя материальная сторона и может уладиться, т.к. авторский гонорар за предугадания экономических путей, - может быть превращен в книгу стихов, мало общего имеющих с материалистическими и социальными проблемами… А впрочем… Ну вот, видишь, и я становлюсь циником….
      Книжка моя – мож.б. – будет называться «Заповедник» - потому что я не мыслю себе иначе ее существование, как вопроса <так>о размежевании моего пути в искусстве – от тех которых так много и к-е так легки теперь. Близка она также и к «Ордалиям»: не до конца еще изжита эта мысль мною. Но не знаю, выйдет ли вообще что-либо из этого»

      Волошин (ответное письмо которого неразыскано) явно советовал ей не пренебрегать открывшейся возможностью, но «поэтическая» серия “Academia”, будучи побочным, нелюбимым и настораживающим цензоров детищем издательства, с самого начала была обречена; в 1927 году Новская еще несколько раз упоминает о нерешенной судьбе своего сборника и только в апреле 1928-го из Ленинграда приходит неутешительная весть: книга запрещена. Следующие два года уходят на упорядочивание имеющихся рукописей – в очередной коктебельский визит она забирает у Волошина все присланные ему ранее стихи и, перекомпоновав их, возвращает, сочтя его архив надежнейшим из возможных депозитариев:

      «Посылаю Тебе, дорогой Макс, часть моей неосуществленной книжки стихов. Я в прошлом году, в ноябре, с Твоего разрешения, взяла из Твоего собрания рукописей больших и малых авторов, свои стихи. Теперь я возвращаю их Тебе, более упорядоченными и в большем количестве. Пусть они будут у Тебя, если они стоют этого. Не разделяя полно твоей судьбы, так изумительно охваченной строчками в «Доме Поэта»

      Почетней быть твердимым наизусть,
      При жизни быть не книгой, а тетрадкой –
      И списываться тайно и украдкой…»

      я в одной форме ее разделяю: книгой не буду – и мож.б. – только тетрадкой… Но меня никто не будет твердить наизусть и никто не будет списывать…».

      Еще два года спустя Новская собирает свой итоговый сборник:

      «Милый Макс! Разреши мне прислать Тебе еще раз мою прежнюю книжку стихов – «Ордалии», кажется она затерялась в лабиринтах твоей библиотеки. А мне все-таки хочется чтобы хоть по ней Ты иногда видел мою настоящую душу – (так мне кажется, что то – «настоящей»). Кроме того мне хотелось бы прислать тебе приведенные в порядок стихи более поздние, - неосуществленный сборник, к-рый назван был мною «Отреченная книга…»

      К этому типоскрипту, изготовленному на пишущей машинке в нескольких экземплярах, судьба оказалась неожиданно благосклонна – до наших дней дошло два (несколько различающихся): один – в архиве Волошина в Санкт-Петербурге, а второй – в собрании харьковского поэта Григория Петникова в Киеве (еще один, вероятно, хранился у харьковского профессора-филолога и бывшего поэта А. Белецкого и еще может быть обнаружится в его исполинском архиве). 1930-й год, когда она заканчивает составление сборника и тем подводит черту под своим писательством (нам известно только одно стихотворение, созданное позже) знаменуется в ее жизни еще одним событием: она переезжает из Харькова в Ленинград.
      Вероятно, в Госплане Украины она была на очень хорошем счету – до такой степени, что ее начальство согласилось хлопотать о переводе; по крайней мере, она осталась в той же системе и не потеряла в должности (в письмах она не распространяется о рабочих подробностях, но по косвенным данным – сверхурочные, командировки, практиканты, авралы и монографии – видно, что специалистом она была трудолюбивым и незаурядным). Разговоры о переезде впервые фиксируются в письме января 1929 года:

      «<…> почувствовалась полная невозможность продолжать отдавать жизнь – может быть остаток жизни – Госплану, круговращению дней и забот о материальных устроениях – себя – других…
      И я еще не знаю – как все это сложится в будущем, - но скоро я уезжаю из Харькова, надолго, или совсем, в Петербург – хочу как-то перестроить свою жизнь – пусть это будет полно лишений и новых ударов – но пусть я не буду больше участником этого разрушения, этого разложения. Даже то, во имя чего я несу мой этот крест – сейчас не останавливает меня: вероятно как-то наладится без меня жизнь моих близких – ведь есть у меня право – умереть?»

      Дополнительным стимулом к перемене мест оказывается переезд в Ленинград ее ближайших друзей – академика Семена Ивановича Златогорова и его жены Татьяны Руфовны; оба – многолетние посетители Коктебеля и друзья Волошиных. В 1929 году он получил пост директора в институте профилактики Военно-Медицинской академии; жена последовала за ним. Одна из первых его командировок в новой должности была на Кольский полуостров, где среди живущих в нечеловеческих условиях строителей чего-то промышленного вспыхнула эпидемия; вернувшись в Ленинград, Златогоров высказал свои рекомендации, первейшая из которых была – создать им приемлемые в санитарном и бытовом отношении условия жизни. В декабре 1930-го года Семен Иванович был за это арестован («вредительство») и два месяца спустя погиб в камере предварительного заключения. Новская переехала в Ленинград за несколько месяцев до этого – и главным ее делом становится помощь овдовевшей подруге. Летом 1931-го года она пишет их общей знакомой, художнице Остроумовой-Лебедевой, пересказывая содержание пропавшего письма:

      «В том письме я писала о состоянии Т.Р., о ее огромной, тревожащей меня, усталости, о той работе, к-рую она тянет уже 1 ½ мес. (библиотекарь Гознака)… Физическим силам это тяжко, но зато мысли ее все же отвлечены от постоянного фокуса – недавних дней… Я знаю, что так и буду теперь навсегда возле Т. Р., - мож.б. никогда не сливаясь с ней. Начала работать; работа могла бы быть интересной – если бы к ней подошел живой человек, а не я. Но вероятно, постепенно, втянусь во вкус планирования Ленинградской области».

ОКОНЧАНИЕ и СТИХИ - ЗДЕСЬ
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 26 comments