lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

Летейская библиотека - 61: биография

      В Москве, на углу Каланчевской улицы и Орликова переулка стоит массивное здание, памятник конструктивистской мысли – белый правильный куб с невысокой полукруглой пристройкой, напоминающей корму океанского судна, как будто оно пыталось протиснуться в несоразмерное себе ущелье, да так и застряло. Этот дом был построен в конце 1920-х годов для Общества по рационализации производства в тяжелой индустрии, оно же АО «Орга-металл». Как и во всяком крупном учреждении, здесь было свое машинописное бюро; вечером трудного дня, в понедельник 11 июля 1927 года одна из машинисток, вернувшись домой (Уланский пер., д. 24), писала своему приятелю в Самару:

      «Сейчас у нас в машбюро начинаются обычные разговоры, о фильдеперсовых чулках и прочих туалетных принадлежностях. Жаль, что у нас нет фонографа, а то было бы весьма любопытно послушать, какой процент в жизни наших машинисток занимают батистовые отрезы на платье и т.д. Не беда, если б и еще о чем-нибудь говорили, а то других разговоров вообще нет. Слова Кузнецкий, Коммунар, Золотая птичка (чулки такие) с ума сойти какая материя висят в воздухе, как заграничные духи с Петровки. Опять скажешь, что всякие духи также «висят в воздухе», но с Петровки висят по особенному. Точно также, как масло бывает различной маслянистости (даже прибор такой есть и у нас в Конторе употребляется) и рыбы в маринаде тоже молчат особенно обреченно – в воде же они по своему разговаривают и на сковородках тоже выглядят несколько веселее. Разговор о чулках принимает ожесточенный характер, это вроде Биржи. Страсти разгораются, и я в темп разговора особенно быстро стучу на своем ундервуде, даже боюсь, что рука заболит».

      Мимикрия ей, похоже, удавалась лучше всего; вряд ли кто-нибудь из ее коллег и приятельниц подозревал, что невысокая изящная брюнетка, с бешеной скоростью и без опечаток печатающая ежедневно всякое «слушали-постановили» - известная в московских литературных кругах поэтесса, снискавшая в свое время одобрение самой Ахматовой; собеседница Андрея Белого, корреспондент Максима Горького etc etc. За свою жизнь она подписывалась тремя разными фамилиями (а юридически могла – по случаю скоротечных замужеств – еще двумя), но мы будем звать ее так, как было написано в паспорте: Варвара Васильевна Вольтман.

      Она родилась 30 ноября 1901 года (в одной из анкет значится 1900-й) в городе Хоста Черноморской губернии; про своих родителей в советские годы ей приходилось с вынужденной скромностью писать «служащие»: в некотором роде так и есть, хотя отец – Василий Николаевич Вольтман - служил крупным акционером и директором нескольких железных дорог, а мать – Клавдия Алексеевна Тугаринова - оперной певицей. В начале 1900-х семья жила в Петербурге, где наша героиня пошла в гимназию; потом, в 1916 году, когда мать из-за тяжелой операции потеряла голос, они переехали в Сочи, где их застали события 1917 года. Про устройство их тамошнего быта мы ничего не знаем, за исключением одной детали: в поздних своих жизнеописаниях В.В. исчисляет собственный трудовой стаж с 1921 года, когда она работала помощником заведующего сочинской иностранной библиотекой. Летом того же года семья перебирается в Москву: возможно, в надежде на помощь дяди В. В., Ивана Алексеевича Тугаринова, который сделал при новой власти стремительную карьеру буржуазного спеца. Москва нашей героине не нравится: «я прямо ненавижу этот проклятый вонючий город». Здесь мать устраивается в Большой театр преподавателем, а Варвара идет работать, как она выражается, клерком в медицинский склад московского отделения American Relief Administration, знаменитой ARA, спасшей от голода миллионы наших сограждан. С мая 1922 по август 1923 года Вольтман работает «ино-машинисткой» (т.е. на машинке с латинским шрифтом) в российском полпредстве при Организации помощи голодающим; после, вероятно, из-за сворачивания иностранной помощи и роспуска соответствующих организаций, она переходит в той же должности в какой-то комитет по сельскохозяйственным выставкам. В конце 1923 года наша героиня на несколько месяцев уезжает в Петроград, откуда возвращается уже в следующем году - и поступает на работу в «Орга-металл», где мы с ней и познакомились.
      Ее литературные занятия этих лет оставили гораздо меньший след. В поздней автобиографии она упоминает, что посещала Литературный институт и Вхутемас – вероятно, на правах вольнослушателя, поскольку в неплохо сохранившемся архиве Брюсовского института никаких сведений о такой студентке не нашлось. Какое-то время, похоже, училась в МГУ по филологической части. В апреле 1924 года, когда в Москву приезжала Ахматова, В.В. показывала ей свои стихи и снискала ее одобрение, о чем сорок лет спустя вспоминала не без удовольствия: «В 1924 году она <ААА> приехала в Москву (тогда я жила там), и мы с подругой пришли к ней читать свои стихи. Подруге она сказала: «за меня спасибо, а за вас – нет!». Когда же я прочитала ей мои стихи, она мне заявила: - вот вы – настоящий поэт!» И моя подруга разошлась со мной, приревновав к Ахматовой».
В 1926 году она ненадолго и по непонятным причинам уезжает в Киев; возможно, это связано с тяжелым романом, тянущимся еще с 1923 года. Был недолгий период, когда она, по праву рождения хорошо знакомая с артистическим миром (и, похоже, совершенно равнодушная к нему), вдруг решает пойти на сцену. В дневнике этого времени среди выразительного девического щебетания все чаще проскальзывают записи вроде: «Я окончательно втянулась в театральную жизнь и без нее мне уже скучно». У этой перемены настроения есть причина, а у причины имя – ее (его) зовут Владимир Алексеевич Дранишников. В том же дневнике его имя, скрытое за прозрачным криптонимом, появляется во вполне определенном антураже:

      «4-го февраля <1924>. Я участвовала в «Игоре», а дирижировал – он. Потом – я стояла в костюме у декорации, он прошел и взял меня на ходу за руку выше локтя – «итак, в воскресенье» - быстро обронил он. «Хорошо», веселым полным голосом сказала я. В воскресенье я буду за кулисами в театре и поговорю с ним. Вчера, на балете, я говорила с ним относительно одной домашней истории. Он был так внимателен. А сегодня я надела обручальное кольцо и сказала, что я обручена с Володькой. Неуловимое что-то мелькнуло в лице Д-ва. Что если... Ах, хватило бы только смелости!»

      Эти сложные и многолетние отношения (большую часть которых мы из деликатности опустим, но с сюжетообразующими еще встретимся) постоянно присутствуют на заднем плане ее жизни.
      Примерно в эти же годы она знакомится с Андреем Белым. Поднаторевший в ускользании от юных поклонниц, он при первой возможности скрывается от необходимости выслушивать чужие стихи и давать прошеные советы; она же, пользуясь казенным «Ундервудом», печатает ему на машинке длинные письма, на всякий случай оставляя второй экземпляр себе:

      «Я попыталась встретиться с Вами в это воскресенье <вероятно, 14 ноября 1925 года> во 2-м МХАТ’е на «Петербурге», чтобы условиться лично относительно следующего воскресенья. К великому моему огорчению, Вас не было. <…> Памятуя Ваше завещание – работать и работать, невзирая ни на какие неудачи и нелады, я продолжаю носить в себе кой-какой «огонь». Но это именно только «кой-какой», потому что очень уж много воды льют на него из самых грязных ушатов, чтобы потушить его. Боюсь, что это не удастся. Присутствие духа не покидает меня, но все-таки, милый Борис Николаевич, очень и очень трудно приходится мне. Теперь больше, чем прежде. Поэтому-то, если Вам не очень скучно это будет, подарите мне Ваше время. Я так настойчиво к Вам обращаюсь, потому что Вы сами несколько раз звали меня, и у меня нет причины думать, что это не искренно – ибо ведь Вы – Андрей Белый, имя которого связано у меня с самыми яркими исканиями в русской литературе, а ведь искания не могут быть неискренними. <…> Стихотворного материала на этот раз у меня не будет со мной, потому что я пока перестала «слышать» и «слушать». Это бывает со мной периодически. Возможно, что поэтому то все передряги производят на меня максимальное впечатление. Видеть Вас хочу не для чтения своих стихов, а чтобы попросить Вас прочесть мне свои и переговорить о тысяче вещей такого характера, которые за дверьми Вашей комнаты потеряют жизненность и вообще немыслимы для человека, мыслящего одной «материей»».

      Преодолевая несколько односторонний характер переписки, Вольтман тратит редкие выходные на то, чтобы подкараулить своего нерадивого корреспондента и настоять на аудиенции; одну из таких попыток она описывает своему приятелю:

      «А. Белый, несмотря на пророческие обещания хозяйки его дома в Кучино, все еще не приехал. Так что мой вчерашний визит к нему прошел опять таки даром, как и прошлый. Впрочем, я была вполне вознаграждена чудным днем. Весь день просидела одна, с карандашом и черновиком драмы, в траве, возле молодого хлеба, еще серебряного от молодости. Какую-то сосредоточенность и спокойствие, и вместе с тем какую-то бодрость ощущаешь, валясь в заросли кашки, и немного кружится голова от бегущих облаков. Мой портфель (я везла целую заросль стихов Белому) весьма дисгармонировал с общим пейзажем, в следующий раз возьму корзинку и нагружу ее рукописями вперемешку с бутербродами».

      В 1926 году в журналах «Красная новь» и «Прожектор» напечатано несколько ее стихотворений; несмотря на это, ей потребовался еще год, чтобы полноправно войти в московскую литературную среду. Она связывала это со своим успехом на поэтическом вечере в Политехническом музее в ноябре 1927 года; по крайней мере, отсчет своей литературной биографии она вела именно отсюда. Год спустя, ощущая себя уже полноправным участником процесса, она не без сарказма описывала приятельнице здешние нравы:

      «Сейчас не пишу ничего, а разбираю свой литературный архив, сортирую материал по папкам с тем, чтобы по окончании этого грязного и нудного дела заняться отшлифовкой подходящих стихов и выборкой сюжетов из набросков. <…> По понедельникам, два раза в месяц, у меня собираются литераторы. Теперь в скором времени открываются «четверги» Союза Поэтов, на которых придется бывать, выступая уже не со стихами (мне будет дан отдельный авторский вечер 6 декабря), а с критикой выступающих четверых поэтов в один вечер. Эти выступления именуются «четверговыми четверками», среди которых я в прошлом году занимала не последнее место. Думаю, что 23-го буду читать в «Литературном звене», если успею оторваться от домашних дел. <...> Завтра решится вопрос о принятии моем в Союз Писателей. <И. А.> Новиков уже говорил со мной по телефону и сказал, что он «положительного» на этот счет мнения, так что, собственно говоря, мне уже волноваться нечего. Среда писателей и, в особенности, поэтов продолжает глубоко меня возмущать. <...> Вся беда в том, что «богемы» в хорошем смысле слова, т.е. неимущей творчески дееспособной молодежи у нас и нет. Такая молодежь сразу же пытается прежде всего выйти из своего нищенского состояния, а не продвинуться вперед в работе. Это очень скверно. Благодаря этому, женщины свертывают на торные дорожки, а мужчины, уцелевшие от самых низких сортов разврата, пьют, играют, обворовывают, мошенничают, обкрадывают друг друга в смысле литературном, т.е. допускают самые беззастенчивые плагиаты, и конечная цель их – вовсе не добиться литературного успеха, литературной известности, а известности вообще. <...> Вот почему я с такой мучительностью прислушиваюсь к себе все эти годы, т.е. после осени 25 г., когда я была принята в Союз Поэтов. И только с прошлой осени я смело могу заявить что ничего общего с этой лже-богемой не имею. <...> Успех, который я имею теперь в Союзе Поэтов (надо признаться, не только как поэтесса, но и как женщина, впрочем, последнее произошло только после моего продвижения вперед) имеет на меня только благотворное влияние. Может быть потому, что я продолжаю оставаться собой недовольной и вероятно никогда не буду довольна, так как чем дальше идет дело, тем мой вкус обостряется, и тем больше недостатков я нахожу не только в себе, но и в старших, казалось бы неуязвимых товарищах. Несколько идеалов в смысле чувства – Блок и Ахматова, несколько таковых же в смысле формы – Гумилев и т.д. в придачу к классикам, - вот все, на чем я учусь, проверяя себя дерзновенным сравнением, но все-таки сравнивая, так как иначе невозможно добиться половины того, что служит для тебя образцом».

      О том, как прошел «отдельный авторский вечер» 6 декабря 1928 года, о котором она упоминает, сведений нет, но известна его предварительно отпечатанная программа (она сохранилась в архиве Литературного музея). Вечера эти устраивались так: сначала бенефициант читал свои стихи, потом трое оппонентов высказывались по существу услышанного. Примечателен состав ораторов на вечере Вольтман – это писатель и критик Федор Аронович (Арнольдович) Жиц, критик Абрам Захарович Лежнев и, главное, хорошо нам знакомый чудесный и непутевый Пяст. Еще не дождавшись своего выступления, Вольтман дальновидно заручается мощным административным ресурсом, о чем рассказывает в письме к провинциальной тетушке:

      «Вчера я получила отзыв о моих стихах от Максима Горького. Дело было так. Я возымела в прошлый понедельник, т.е. 1 октября, весьма экстренное желание показать ему свои стихи, что и было исполнено. Написав подобающее письмо, я снесла ему на квартиру папку стихов, избранных, т.е. штук 10 второстепенной важности из своего обычного сборника исключила. Вышла его жена (<Е. П.> Волжина) и сказала, чтобы я позвонила через день. Я позвонила и вызвала его секретаря (секретарь – некий <П. П.> Крючков, личность для меня незнакомая). Секретарь сказал, что письмо получено, а отзыв будет неизвестно когда. <...> И вдруг вчера приходит посланный от Горького ко мне на квартиру с письмом от него и с моей папкой завернутой в бумагу».

      Отзыв Горького не только уцелел, но и чудесным образом оказался доступен: дело в том, что по старой советской инструкции все его автографы, попадавшие в государственные архивы, насильственно централизовались, отчего знакомство с ними изрядно затруднено; бумаги Вольтман же принимались на хранение уже после того, как исполнение этого приказа перестало быть обязательным. Поэтому ничего нам не мешает привести его полностью:

                  «В. В. Вольтман.

По скольку я могу судить – стихи весьма литературны, приятно бодрого тона, местами – остроумные. Иногда встречаются неточности языка, нельзя сказать «Округла, как сдоба» ибо сдоба не имеет формы, - форму имеет сдобное тесто, хлеб, булка. Не верно, что «жженка» испаряется, обычно ее не допускают до этого. Плохо звучит «душа как поленья».
      С этой стороны автор должен бы внимательно просмотреть стихи.
      Желаю успеха
                  А. Пешков
6.Х.28»

      Замеченная строгим критиком «бодрость» (на мой взгляд, отнюдь не определяющая эмоция ранних стихов нашей героини) определила вектор ее чувств в последние месяцы 1928 года. В том же письме в провинцию она продолжает энергичное описание своих жизненных триумфов:

      «Настроение у меня приподнятое и «резвое». Я теперь вполне уверена в себе и это большая радость. В Союзе Поэтов я получила из женщин первое место на выборах кандидатур на отдельные вечера, а из мужчин – 4-е место. Следовательно, свой собственный вечер с докладчиком и с прениями, с публикацией в печати, я уж обязательно получу. А в прошлом году никто из Союза поэтов меня и не знал до вечера 18 ноября, когда я читала в Политехническом. Враги у меня уже появились. И, что весьма странно, из мужчин. Женщины пока что не огрызаются, а «терпят» меня».

      Здесь же она говорит о своих занятиях музыкой и пением, о будущем участии в коллективном сборнике стихов (обещал А. Н. Чичерин), о приеме в Союз Писателей (рекомендации Горького и Рукавишникова); в те же месяцы она идет преподавать сольфеджио и теорию музыки в кружок месткома при Большом театре (как она поясняет приятелю, «это в целях, как говорится, максимального использования контрамарок, так как я буду считаться общественной работницей и получать за это соответствующую мзду билетами»). Но тут наступает 1929 год и все идет прахом.
      Обещанный сборник не выходит (это должна была быть третья книга «Новых стихов», попытки реанимации которой предпринимались в ноябре 1928-го), московский Союз поэтов прекращает свое существование, а ее многолетний роман с Дранишниковым увенчивается рождением дочери (31 октября 1929) – и сходит на нет. Сообщая подруге о пополнении семейства, она с горечью добавляет: «Теперь о конкретном – Вовочка Дранишников, разумеется, все, что угодно, но только не отец. Я отлично знала, что оставив ребенка, я потеряю его, как, ну будем говорить прямо, как любовника». Дочь она назвала Мариной – в честь Мариинского театра, где она впервые повстречалась с ее отцом.
      В самом конце 1929 года выходит ее «Первая книга стихов», оставшаяся практически незамеченной; с другой стороны, тон господствующей критики постепенно становился таким, что, может быть, это и к лучшему. Пятнадцать лет спустя ей покажется, что отход от литературной жизни, вызванный рождением дочери, определил ее дальнейшую биографию – и, возможно, она будет права:

      «Моя литературная судьба сложилась очень неудачно. К моменту выхода в свет моей первой, довольно большой книжки стихов (1929) я очень серьезно заболела после неблагополучных родов, а затем несколько лет была занята воспитанием ребенка. Тем не менее, официально не появляясь в литературных кругах, вернее, не печатаясь, я продолжала много работать дома <…>».

      Дальше все происходит как в правильном британском романе: два года она сидит с ребенком, время от времени проглядывая от скуки страницы газет, где печатаются объявления о вакансиях. Одно из них сулит решительные перемены: Ленинградскому институту требуются переводчики (а Вольтман хорошо знает английский, немецкий и французский языки). Город ей не чужой; тем более, она еще в середине 1929 года ненадолго ездила туда, делясь с приятельницей попутными впечатлениями: «Что касается дел, то всюду меня хорошо принимают, но всюду застой, хуже Москвы. Анна Ахматова в ужасном настроении. Сегодня поеду к двум поэтам на Петроградскую сторону – а вечером в театр <...>». Поэтому, вероятно, узнав в 1931 году об открывшейся переводческой должности, она радуется случаю решительно переменить свою жизнь – и откликается на это предложение:

      «Вот то удивитесь Вы, узнав, что меня больше нет на свете, т.е. что это я, что меня нет в Москве. Укатила я со всем своим семейством, со всем своим скарбом в туманный Петербург.
      После сего предисловия, к делу. Как совершилось оное переселение народов? Собственно говоря, задумано оно было очень давно, в 1924 г. Мечтала я, мечтала, да все не выходило. Но вот узнаю, что в институте эксплоатации ж.д. требуется переводчик – в Ленингр. филиал. Я тут как тут. И живым макарцем перебралась, сначала на 2 недели присмотреться к жизни и подыскать себе фатеру. <…>
      Вчера в выходной день разбирала свои стихи. <...> Теперь систематизирую старье, - есть, особенно в 1924 г., очень хорошие стихи. Да куда их? Была из литераторов только у М. Шкапской (раньше писала про материнство – стихи), она теперь «переключилась» на прозу – и ничего не писала и из прозы 2 года, нигде не бывает. «Оземлились» (o’terre-a-terr’ились) все. Я как устроюсь как следует, буду выступать».

      Выступать ей, естественно, уже не пришлось: в это время в Ленинграде воздух уже перекрыт едва ли не жестче, чем в Москве, а в случае Вольтман это усугубляется перерывом литературного стажа и полной невстроенностью в официальную писательскую среду; она перебивается сочинением кукольных пьес и детских инсценировок для радио. В 1932 году она уходит из железнодорожного института, но не прерывает полностью связи с ним, выполняя в частном порядке отдельные переводы для профессора С. Д. Карейши. Спустя три года после переезда она пробует вступить в местное отделение Союза Писателей и с ней происходит история, которая, кажется, надломила ее навсегда; уже после войны, описывая ее в полуофициальном документе, она не может сдержать эмоций:

      «Некий троцкист Яков <надо: Ян> Калнынь, бывший секретарь Оргкомитета Союза Писателей Ленинграда, куда я переехала в 1931 г., при возникновении нового Союза Писателей после апрельского решения ЦК, на мое естественное желание подать и в новый союз, категорически отклонил не только мое заявление, но просто не позволил подать его, швырнув на пол мою книжку и мои к тому времени много раз шедшие маленькие кукольные пьесы, которые были очень нужны по тематике. Однако, он даже не счел нужным ознакомится с ними или дать их на рецензию, а сразу смахнул меня со счетов»

      (Пишется это в те годы, когда примененная дефиниция уже не может навредить расстрелянному в 1938-м Калныню; ощущает ли она его казнь возмездием за глумление? или пытается найти объяснение его предвзятости?)

      Несколько лет после этого В.В. почти не пишет стихов и никак не участвует в литературной жизни. В ноябре 1934 года она выходит замуж за Владимира Борисовича Маланчикова; полагаю, что это знакомец Кузмина, регулярно упоминающийся в его дневнике 1934 года (и, по всей вероятности, он же – герой этой записи). Никаких подробностей брака история не сохранила, но точно известно, что он был расторгнут не позже весны 1937 года: этим временем датирована отложившаяся в ее бумагах доверенность, где она называет своим мужем уже другого человека, а именно актера Николая Николаевича Пестова, о котором тоже практически ничего не известно. «Мало по малу травма, нанесенная мне Калнынем, в душе моей сглаживалась», - напишет она позже, - «и я снова вернулась к стихотворчеству. Но тут оказалось уже невозможным пробить создавшуюся «обойму», да к тому же я чувствовала, что не всем мои стихи нужны, что можно обойтись без них, а раз так – пусть лучше лежат у меня в столе, пока я не почувствую себя «нужной», в самом лучшем смысле этого слова». Ситуация изменилась с началом войны.
      Для Ленинградской писательской организации Вольтман не представляла ровным счетом никакого интереса, поэтому о первостепенной эвакуации речи не шло: первую блокадную зиму она провела в городе. Но из-за уменьшения числа писателей она оказалась нужна для текущей пропагандистской работы, что вернуло ей давно забытое чувство общественного небезразличия. Несмотря на дикие условия существования, гибель матери в апреле 1942 года (отец умер еще в 1926 году от нервной болезни), ранение (осколок перебил ей нерв на ноге; с тех пор ощутимо прихрамывала) ее ретроспективные отзывы о первой блокадной зиме полны какого-то подспудного энтузиазма: «В Ленинграде осталась <…> плодотворно работая на своем литературном и общественном поприще, вообще начиная с первых дней войны уже не имела времени для совмещения переводческой работы с основной литературной, знание языков, однако, поддерживала систематическим чтением иностранной литературы». К ней вернулись стихи, причем в странном виде: события блокады и войны она описывает, часто прибегая к совсем не свойственной моменту форме триолета:

      Молчи и слушай. Это – гром,
      А не обстрел. Молчи и слушай.
      Как потемнело все кругом!
      Молчи и слушай. Это – гром.
      Как музыка, он рвется в уши
      И разрешается дождем.
      И мы ликуем. Это – гром,
      А не обстрел. Молчи и слушай.

      В эти же месяцы она сближается с Ольгой Берггольц, главным поэтическим женским голосом ленинградской блокады («Я – Варвара. Вы – Ольга. Ну что ж, / Мы блокадные с вами сестры»). В июле 1942 года, когда подойдет очередь Вольтман на эвакуацию, она оставит рукопись своих военных стихов в Радиокомитете для передачи О.Ф.; манускрипт пропал.
      Годы, проведенные в Ташкенте (а именно сюда санитарный эшелон привез нашу героиню с дочерью), она много лет вспоминала как счастливейшие: едва ли не единственный случай в истории. Судя по отсутствию упоминаний о ней в основных документах той эпохи, жила она обособленно от ленинградской литературной диаспоры, но сделала даже небольшую карьеру: «была заместителем председателя творческой секции Горкома Писателей лауреата Сталинской Премии <В. Г.> Яна-Янчевского, одновременно работала литературным консультантом в газете «Правда Востока», сотрудничала в газете Средне-Азиатского военного Округа «Фрунзевец», в рабочей газете «Транспортный рабочий», в ТАСС». С возвращением же в Ленинград в 1944 году все проблемы вернулись с новой силой, тем более, что по пути у нее украли портфель с рукописями и документами:

      «К этому времени, не располагая уже такой работой, как в Ташкенте, живя в холодной разгромленной квартире без стекол и без полена дров, без уборной, я была жизненно заинтересована в положительном решении вопроса о принятии меня в Союз, так как последствия голодной зимы в Ленинграде теперь, при ухудшении снова питания по сравнению с Ташкентом дали себе знать: обе мы с дочкой заболели опять цынгой, рана у меня открылась, начались обмороки от слабости. Анне Ахматовой стоило только слово сказать в мою пользу, и я была бы принята. Однако она дипломатично умолчала, воздержавшись от высказывания о моих ленингр. стихах. Зощенко сделал того лучше: он затерял папку с моими пьесами и рассказами (я к тому времени уже печаталась в Костре). Кроме того, почувствовав, что <А. А.> Прокофьев относится равнодушно и даже неприязненно ко мне, он, еще накануне заявления, как председатель приемочной комиссии: «у вас все благополучно, с вами вопрос ясен» - на заседании правления вдруг переменил тон и сказал: основания для приема нет. Таким образом я была обречена на буквальное умирание, так как прикрепленные к Горкому Писателей тогда еще не все получали дополнительной карточки. Абсолютно распродав все, что еще осталось, я все же дотянула до получения доп. карточки. <…>
      Прошу наконец своих литературных собратьев обратить на меня должное внимание и либо снять с меня совершенно непонятный и незаслуженный остракизм, либо заставить меня полностью переменить профессию явочным порядком, т.е. снять меня с учета из Горкома Писателей, что заставит меня уйти из лит. жизни окончательно».

      (Текст (который я, не найдя оригинал, цитирую по копии) не датирован, хотя вопрос о времени его создания принципиален. Специально ли она обвиняет в своих бедах только что подвергшихся травле Ахматову и Зощенко? Значит ли добавление к ним их недавнего гонителя Прокофьева, что текст пишется после 1948 года, когда он сам угодил в опалу? Или это нагромождение случайностей, а само письмо должно быть отнесено к зиме 1945-го/весне 1946-го, еще до всех постановлений? Аргументом в пользу последнего варианта служит ее дневниковая запись 23 декабря 1945: «Хлопоты, не увенчавшиеся успехом, с Союзом Писателей – об этом может и не стоило писать – и разочарование в своей профессии (но не способностях к ней – sic!) и совершенно недопустимое поведение в отношении меня со стороны Горкома Писателей – все это глупости, ибо я пока не умею еще жить только официальными радостями и неудачами <...>»).

      Ответа на процитированное послание не было, так что на следующие двадцать лет Вольтман практически уходит из литературы. С сентября 1946 по сентябрь 1947 года она работает в газете «За социалистический реализм», после увольнения оттуда даже формальные контакты с писательскими организациями сходят на нет. Следующие два года она трудится редактором-переводчиком в Гидрологическом институте.
      В 1948 году она снова выходит замуж – за Александра Алексеевича Спасского, которого знает уже больше десяти лет: он был настройщиком роялей и приходил к ним с дочерью по служебной надобности еще до войны. Вновь встретившись с ним, она записывает в дневнике: «Я обожаю его. Это первая настоящая любовь, настоящий брак. Я не знала и не знаю человека лучше него». На рубеже 40-х и 50-х годов она пишет письмо неизвестной подруге, уморительно описывая детали их совместного быта:

      «А. А. исключительной души человек, просто не понимаю, как в наше время могут быть такие люди, точно со звезды упал к нам на грешную землю, в частности в нашу грешную семейку. «У меня четыре беспокойных дамы», говорит он, имея в виду меня, Марину, Ваську и Димку. Меня и Марину ты знаешь, а Васька и Димка как это парадоксально не звучит – это наша кошка и наша собачка, обе женского пола и обе с мужскими именами».

      Идиллия длится недолго: болезнь и смерть мужа, конфликты с дочерью, тяжелая травма (упала с лестницы; лечилась два года) образуют угрюмый событийный фон, на котором проходит ее жизнь (счастливые события не документируются). С 1953 года она работает старшим редактором в институте жиров (ВНИИЖ), из которого, воспользовавшись опробованной ранее методикой, пытается улизнуть: в Волгодонском филиале требуется редактор-переводчик, но Ленинградское начальство (по фамилии Иродов!) ее не отпускает. Хромота, которая у нее с войны, усугубляется быстро развивающейся болезнью Меньера, от которой она порой теряет ориентацию в пространстве; несмотря на это, машинисткой она остается безупречной: копия каждого напечатанного ею документа остается в архиве и на них – ни опечаток, ни помарок. А пишет она много – обостренное чувство справедливости заставляет ее то предлагать себя свидетелем на товарищеский суд, то жаловаться на горько обидевшего ее участкового врача:

      «<…> пришедший врач (кажется д-р Ильмер), холодно выслушав мои пояснения, что я простуде вообще-то не подвержена, а заболела очевидно ввиду неисправности отопления на работе, сразу задала совсем не относящийся к делу вопрос: «Вы недавно обменялись?». Я ответила что около 2-х лет, к сожаленью, и хотела пояснить, что говорю так потому, что не люблю центр. район. Но врач сразу обрушилась на меня (так еще и не приступая к осмотру) со следующим потоком обвинений: да, действительно к сожаленью. Все жильцы жалуются, что вы хулиганите по утрам. Почему вы так рано встаете? Работа в издательствах начинается в 9. <…> Тут я встала и привела соседку что живет против моей комнаты, спросила ее: разве вы жаловались на меня? Она отрицала, но мне уже стало дурно, я упала на пол, и из-за дурноты в голове, и из-за острой боли в сердце».

      В середине 1960-х в ее жизни происходит очередной перелом: недаром одна из корреспонденток Ахматовой назвала ее «неистребимая Вава Вольтман» (отсюда; Вава – домашнее прозвище В.В.) Возможно, к празднованию двадцатилетия Победы, а может быть, просто так, ее имя и ее стихи вдруг стали возвращаться из безвестности. Маленькую подборку напечатали в «Дне поэзии на 1965 год», четыре стихотворения – в «Неве». В декабре 1964 года она с почти забытой интонацией невиннейшего хвастовства пишет: «Кстати, студенты Лен. университета где-то купили у букиниста мою первую (пока единственную!) книжку за 5 (!!!) рублей и переписывают ее. В общем, я пошла по рукам (в хорошем смысле этого слова)». И еще – без даты, но около этого времени: «В прошлом году в Лениздате редактор <Д. Т.> Хренков сказал мне: - Ольга Берггольц о вас неплохого мнения, принесите нам ваш блокадный цикл!» Я позвонила ей и все передала. А она сказала – дурак он! Я блистательного мнения о ваших блокадных стихах». История эта имела естественное продолжение: в 1968 году в Ленинграде вышла книга ее стихов – через тридцать девять лет после предыдущей. Варвара Васильевна не дожила до этого два года – она умерла в июле 1966-го.

==
      Краткий очерк источников: А. Архивные: Календарные планы работ академического сектора Всероссийского Союза Поэтов. Ноябрь – декабрь 1928, январь – март 1929 // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 354; Личное дело В. Вольтман // РГАЛИ. Ф. 648. Оп. 1. Ед. хр. 576; Письмо М. Горького к В. Вольтман // ЦГАЛИ (СПб). Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 68; Письмо В. Вольтман к А. Белому // ЦГАЛИ (СПб). Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 40; Письма В. Вольтман к Е. Ф. Никитиной // РГАЛИ. Ф. 341. Оп. 1. Ед. хр. 46; Вольтман В. Письма неустановленным лицам // ЦГАЛИ (СПб). Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 60; Вольтман В. Автобиография // ЦГАЛИ (СПб). Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 86; Вольтман В. Дневник // ЦГАЛИ (СПб) Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 34; Вольтман В. Личные документы // ЦГАЛИ (СПб) Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 88; Вольтман В. Личные документы // ЦГАЛИ (СПб) Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 89; Вольтман В. Письма родственникам // ЦГАЛИ (СПб) Ф. 588. Оп. 1. Ед. хр. 59.

      Огромное спасибо высокочтимой К. А. Кумпан за помощь в работе с архивом.

==

1. 2. 3. 4. 5. 6.

      Иллюстрации: 1. Портрет 1929 года; 2. Обложка первой книги; 3. Инскрипт на первой книге; 4 – 5. Рукописные книжки стихов (хранятся у меня); 6. Листок, вложенный В.В. в экземпляр ее книги, подаренный тете.

==

с т и х и - в     с л е д у ю щ е й з а п и с и
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 29 comments