lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

Летейская библиотека - 56 (начало)

     Воскресным вечером 10 июня 1928 года в квартире 8 дома 27 на Тверском бульваре Москвы две молодые поэтессы писали открытку своему приятелю, уехавшему в путешествие по Волге. Их обычная компания, собиравшаяся уже несколько лет примерно в одном составе, нынешним летом сильно поредела – некоторые жили на дачах, а кое-кого уже коснулось обжигающее дыхание эпохи, так что в этот день подруги остались одни. Адресат их общего послания, поэт Николай Минаев, был (или, по крайней мере, казался) букой и нелюдимом, поэтому девушки решили, что его репутации на теплоходе не повредит немного романтического флера. В результате открытка оказывается густо украшенной изображениями пробитых стрелами сердец и ангелочков; на обороте печатными буквами пишется «Адрис», который в свою очередь выглядит как: «Гражданину Миколайу Минаеву (Поету)» и т.п. Читатель без труда вообразит добродушное смущение адресата; нас же сейчас больше интересуют, как сказал бы немного подправленный Паасилинна, нежные отправительницы. Одна из них нам хорошо знакома – это Наталья Кугушева; вторая же, ее ближайшая подруга, которая, судя по почерку, и придумала выставить их общего друга покорителем пейзанских сердец – Мария Николаевна Яковлева (Ямпольская), наша сегодняшняя героиня.

     Она родилась в 1891 году в богатой московской семье. Отец, Николай Иванович, занимал крупную должность в одном из административных хитросплетений того, что сейчас бы мы назвали московской мэрией; тогда же его титул был: Заведующий делопроизводством Московского особого по городским делам Присутствия. Жили на Спиридоновке (д. 9); у Николая Ивановича и Любови Петровны была еще одна, младшая дочь, Наталья.
     Полвека спустя в автобиографической поэме «Памяти ушедших» Яковлева декларативно отказывается говорить о детских впечатлениях:

     О детстве... Пожалуй, не буду о детстве.
     В нем все, как у многих: игрушки, и сны,
     Каникулы, школа – и елка в соседстве
     Со снежною бабой у белой стены.

     Систематического образования она, кажется, не получила; позже она аттестовала себя как «большую курсистку», оговаривая, впрочем, что «бросила курсы, потому что настоящей науки там нет, а суррогата мне не надо». Семья много времени проводила за границей и именно там в 1909 году в жизни Яковлевой произошло событие, определившее всю ее дальнейшую судьбу – она прочитала статью Толстого «Не могу молчать» и была поражена ею в самое сердце. Вернувшись в Россию, М. Н. написала Толстому письмо, которое обратило на себя внимание адресата, несмотря на гомерические масштабы его входящей почты; в этот день его секретарь записал в дневнике: «Льву Николаевичу лучше. Получил хорошее письмо из Москвы, от своей единомышленницы, молодой девушки <…>». Спустя несколько дней он ответил ей неожиданно ласковым и подробным посланием, подписавшись «Брат ваш Лев Толстой». Участь ее, как писали в старинных романах, была решена.
     Толстой становится ее невольным конфидентом и духовником; увидеться въяве им, кажется, не довелось (в письмах она дважды сетует на неудачные визиты в Ясную), но переписка их не затухает. Переживаемые огорчения, составляющие основное содержание ее писем, вероятно, обычны для восемнадцатилетней девушки, что не мешало Толстому относиться к ним с сочувственным вниманием; запасемся им и мы:

      «Я уже привыкла к тому, что дома давно, с 15-ти лет, смеются надо мной, над моей непрактичностью, рассеянностью, застенчивостью, зовут меня юродивой, и на это я не обижаюсь. Но тут у них явилась новая манера, меня оставили в покое, а стали оскорблять то, что мне дорого, или того, кто мне дорог. И этого я не могла вынести: я раздражалась до крику, до слез. Мне было стыдно за себя, но сдержаться я не могла»

      «Я хочу сократить свои потребности до минимума, а они (родители) не хотят этого. Сегодня опять мы говорили целых 3 часа, и ни к чему не пришли. Я не могу быть радостной и спокойной, пока ношу на себе, в виде одежды, десятки рублей, а рядом люди умирают с голоду, - и я сказала им это. Отец сказал, что органически ненавидит нищих, и что <такому> человеку, прежде чем выходить на улицу, лучше надеть петлю на шею. Мама сказала, что очень любит видеть меня нарядной, и что ей было бы очень неприятно, если бы я перестала наряжаться. А сестра (она хороша собой и очень любит наряды) сказала: Избави Боже, чтоб я когда-нибудь стала похожа на тебя! И ведь мы все-таки любим друг друга, и хотели бы жить мирно, но не можем, и только мучаем один другого, - и как это тяжело! Они сердились, я плакала...»

     Так пишет она в августе 1910 года, предприняв вторую попытку посетить Толстого в Ясной (он в это время гостил у Т. Л. Сухотиной в Кочетах). Он отвечает ей мягким нравоучением. Месяц проходит до следующего раунда переписки; 27 сентября Яковлева отправляет отчаянное письмо:

      «На днях мой отец сказал мне, что если я когда-нибудь вздумаю жить так, как я считаю нужным, он не переживет этого. И с этой фразой у меня исчезла последняя надежда уладить все это мирно, упросить их позволить мне жить, как я хочу. Значит уже никак нельзя мне уйти от той жизни, в которой я теперь живу. Я такая жалкая, слабая...»

     - и получает вскоре увещевающий ответ, написанный, несмотря на яснополянские обстоятельства осени 1910 года, подробно и уважительно. В начале октября, прочтя в газетах о болезни Толстого, Яковлева пишет его секретарю, добиваясь разрешения приехать; письмо попадает к Александре Львовне, которая передает его отцу с пометкой на конверте: «Яковлева. Москва. Прос. позволения приехать. Отд. 16 окт. 10 г. А. Т.»; через некоторое время конверт возвращается к ней с толстовской резолюцией:

      «Саша напиши ч. не выздор.
     время
     а лучше не надо»

     Через месяц с небольшим Толстого не стало. «С тех пор, как я в первый раз написала Льву Николаевичу, - а это было в феврале нынешнего <1910> года, - я старалась всегда быть готовой к тому, что он скоро умрет, и часто думала об этом. И всегда, когда я об этом думала, мне становилось так страшно, и казалось, что тогда я или сама умру, или сойду с ума, и во всяком случае все уже будет не то, и вся жизнь моя совершенно изменится. Во время последней его болезни страх этот дошел до последней степени; я много плакала и была совсем не такая, как всегда. – Но вот теперь, когда он умер, я живу все по прежнему, и почти не плачу, как будто ничего не изменилось. Только когда останешься одна, больше прежнего чувствуешь свое одиночество», - писала она одному из своих новых знакомых, многолетнему сотруднику и последователю Толстого. Но к этому времени Яковлева, проявив необычную для себя предприимчивость, находит место работы, вполне соответствующее ее склонностям: непрестижную и малооплачиваемую канцелярскую должность в Толстовском музее. Идея финансовой независимости была у нее в крови: много лет спустя она рассказывала внуку: «Видишь ли, я привыкла всегда что-нибудь делать. Когда я кончила среднюю школу, мне было 18 лет. И я сейчас же начала работать самостоятельно, - правда, не уходя из семьи, - семья у нас была дружная, - хотя материальной необходимости в моем заработке не было. Я могла бы прекрасно жить за спиной отца до самого замужества. Но меня это не устраивало. Я попыталась стать учительницей (французского языка), но, доведя до конца учебный год, поняла, что это дело не по мне. <…> Тогда я взялась за конторскую, канцелярскую работу». Выучившись машинописи (драгоценный навык, которому она в будущем, без преувеличения, будет обязана жизнью), Яковлева исполняет последовательные поручения прикосновенных к памяти и наследию Толстого людей: участвует в редактировании журнала «Маяк» (не напечатав там, кажется, ни одной строки собственного сочинения, а только один перевод в 1913 году), вычитывает корректуры для издательства «Посредник», работает домашним секретарем И. И. Горбунова-Посадова, занимается составлением картотеки музея. Для нее, по всей вероятности, эта работа (и сопутствующие ей встречи с другими толстовцами) - не только аскеза и служение великой идее, но и редкое для ее естественной социальной среды чувство единомыслия с окружающими людьми. Два года спустя она сообщала ташкентскому единоверцу:

      «У нас здесь есть такой центр, вокруг которого группируются все близкие, друзья и единомышленники, или просто люди, любившие и любящие Л. Н. – это – Вы вероятно слышали от П. И. <Бирюкова> – Московское Вегетарианское общество. Каждый вторник у нас бывают собрания в помещении вегетар<ианской> столовой. Приезжает иногда и В. Г. Чертков».

     Так продолжается до конца 1913 года, когда ее отец получает назначение в Ялту. По непроверенным данным, должность, предназначавшаяся ему, была весьма значительной – едва ли не градоначальнической, однако документальных подтверждений этому мне разыскать не удалось – в хронологически последней справочной книжке «Ялта и окрестности» на 1913 – 1914 год его еще нет, а в «Памятную книжку Таврической губернии на 1917 г.» Ялтинское начальство по непонятным причинам не включено. Возможно, что в его административную карьеру вмешались какие-то роковые обстоятельства; по крайней мере, в тех редких случаях, когда Яковлева впоследствии упоминает о его судьбе, призрак невезения постоянно сопровождает его смутный образ:

     Веселый. Чувственный. Смотрел из ложи
     На битвы жизни, не вступая в бой.
     С лицом простым, как мирный день погожий
     И странно неудавшейся судьбой.

     Семья следует за ним в Крым и Яковлева вынуждена уехать вместе со всеми. В октябре 1914 года, когда группа ее друзей-толстовцев была арестована за распространение пацифистского воззвания, она хотела добиваться, чтобы ее посадили в тюрьму вместе с ними, но, как она пишет, «разобравшись в своих побуждениях», поняла, что делала это только для того, чтобы ее нельзя было упрекнуть в трусости. После этого эпизода, составившего последнюю тему ее переписки с Горбуновым-Посадовым, ее московские связи затухают сами собой. На смену им идут семейные заботы – у ее младшей сестры рождается сын Юра (он еще не раз появится в нашем повествовании), что вызывает у нее странные чувства: «мне все вспоминается то время, когда она сама была грудным ребенком, а мне было шесть лет. И хочется написать что-нибудь об этом. Может быть, попробую». Возвращаются они в Москву в 1917-м году – но это уже другой город и другая страна.
     Отец идет работать в Наркомфин, где и останется на неприметной должности до самой смерти в 1925 году. А наша героиня обзаводится новым именем и новыми знакомствами – под псевдонимом «Марианна Ямпольская» она входит в пестрый и разноликий круг поэтической Москвы. Документальных свидетельств ее участия в литературной жизни сохранилось немного: ее стихи трижды появлялись в альманахах (возможно, один раз без ее ведома), а ее имя несколько раз встречается под программными заявлениями группы «неоклассиков» и ее промежуточных инкарнаций. Ольга Мочалова вспоминала: «Группа неоклассиков состояла из скромных людей, которые не рвались вперед. Сюда принадлежали танцор Большого театра Николай Николаевич Минаев, Наталья Кугушева, Мальвина Марьянова, Марианна Ямпольская. <…> Марианна Ямпольская тоже не вошла в печать, но сильнее сказалась в окружающей среде. Она была терпеливой, самоотверженной женщиной, писала на машинке и помогала родным».
     Много лет спустя, уже в конце 50-х годов, наша героиня подробно объяснит юному родственнику, почему она не собралась выпустить книгу своих стихов:

      «Как всякий член союза, я имела право напечатать отдельный сборник стихов под маркой Союза Поэтов; но только за свой счет, для увеличения, так сказать, оборотного капитала союза. Но деньги нужны были не маленькие, и у меня их, разумеется, не было. <…> За счет же издательства печатались только поэты, имевшие уже имя и пользовавшиеся громкой славой: скажем, Есенин (я знала его). Но с чтением стихов я выступала довольно часто: и в «Кафэ поэтов» на ул. Горького, и в Доме Герцена, где тогда ютились все литературные группы (сейчас там Литературный Институт, это на Тверском бульваре), и в Доме Печати (на Никитском, ныне Суворовском бульваре). <…>
     Особенно любопытно было в кафэ поэтов: это было почти единственное кафэ-столовая, открытое легально в годы гражданской войны и торговавшее до поздней ночи. Конечно, не сами поэты, - народ не коммерческий – заведовали этим кафэ; был для этой цели особый администратор, и он вел дело не плохо. Кто только там не бывал, что только не читалось и не говорилось. Публика – особенно в вечерние и ночные часы – была разношерстная и часто подозрительная: вооруженные люди – но не красноармейцы – и с ними женщины с бульвара; все нюхали кокаин, смотрели на нас черными (от расширенных зрачков) блестящими глазами, пили и ели, и слушали наши стихи. Мы выступали на эстраде, очень оригинально оборудованной и разукрашенной поэтом-футуристом Василием Каменским . Неизменным и шумным успехом пользовался Есенин. <…> Нам тоже снисходительно хлопали. <…>
     Там я встретилась с моим первым мужем, тоже поэтом, довольно талантливым, но очень беспутным, дезорганизованным человеком…».

     Последний абзац нуждается в пояснении: дело в том, что мне так и не удалось выяснить имени первого мужа Яковлевой. Уже цитировавшаяся выше Мочалова, с ее задатками светского хроникера, упоминает об одном романтическом увлечении нашей героини: «В какой-то период жизни безумно влюбилась в поэта Адуева; и в цикле посвященных ему стихов есть 2 превосходных: «Простое бабье слово ненаглядный», и второе – белыми стихами, сюжетное, где говорится, как маленькая актриса московского театра покончила с собой от безысходной любви к Адуеву». Оба упомянутых текста неразысканы, но зато существуют (и напечатаны В. Кудрявцевым по автографам из частного собрания) их взаимные послания: ее – трепетное и его – довольно-таки циничное. Никакие другие подробности их взаимоотношений мне неизвестны. Но точно известно имя второго ее мужа – это Александр Соломонович Выдрин, юрист и писатель.
     Его имя эпизодически встречается в переписке Ямпольской с середины 1920-х годов, но сведения о нем настолько немногочисленны, что составить по ним сколько-нибудь внятный портрет никак не получается. Как и она, он занимался мелкой литературной поденщиной; в частности, под двойным псевдонимом «Альмар» (Александр + Марианна) они писали либретто кинофильмов. В работе был тщателен («бывало, мой муж за каждую фразу дрался с редактором, отстаивая свою мысль»), в жизни – благороден («у мужа, действительно, много было от Дон-Кихота»), в быту – неприхотлив:

     Быть может, в этом было счастье наше,
     Что, полюбив убогое жилье,
     Мы не просили чечевичной каши
     За первородство горькое свое.

     В середине 1920-х годов творчески и биографически она ближе всего к московской группе писателей, по традиции называемых неоклассиками, но в собственной среде принявших на себя имя акмеистов. В этом не было ни рисовки, ни желания стяжать чужую славу – просто их схожие между собой поэтические манеры (« Да будут в них: эпитет точен, / Метр чист и строг, / И без малейших червоточин / Концовки строк. // Смысл ясен, образы игривы, / Строфа проста, / И фраза правильна от гривы / И до хвоста», - по самоопределению идеолога) находили ближайшее историческое соответствие именно в кругу авторов давно покойного «Гиперборея». Со своим ясным умом и открытым характером Яковлева не замыкалась в кругу литературных соратников (к упомянутым выше стоит прибавить С. Укше и Е. Волчанецкую), но охотно провидела союзника в любом, словом или делом исповедующем схожие взгляды. Уморительно смешно ее письмо интуитивно дружественному Шервинскому с категорическим осуждением опоязовской практики:

      «Я терпеть не могу формального метода (сейчас прочла брошюрку Шкловского о Розанове и ужасно злилась), но сама далеко от него не свободна. Чему посмеешься, тому и послужишь.
     Так один ярый противник и ненавистник формального метода – М. П. Столяров – послужил ему на вечере памяти Блока (в день годовщины его смерти) в Союзе Писателей, когда, говоря о «Розе и Кресте», неожиданно дал детальный фонетический разбор... кажется, песни Гаэтана.
     И все-таки, весь «Опояз» представляется мне похожим на того легендарного еврея, который вытачивал кровь из христианского ребенка. Они обескровливают литературное произведение; скелет выдают за живого человека. Не так ли?
     Все мы теперь за деревьями не видим леса. Так увлеклись <…> архитектоникой, семантикой, структурой, фактурой, и проч. и проч. – что дыхания жизни, Духа живого – не видим и видеть не хотим....
     Или еще такая сказка есть у братьев Гримм: как солдат воскрешал мертвых. Надо было сначала выварить мертвое тело в котле, так чтоб мясо отстало от костей; потом косточки аккуратно собрать в скелет; а потом сказать волшебный “spruch” – и мертвый воскресал. Однажды солдат сделал все по программе, а Spruch-то и забыл. Ну, понятно, дело его оказалось проигранным. Так и наши формалисты: Spruch’а не знают, или забыли его. Но если б Вы слышали в «Особняке» доклад поэта-конструктивиста (самое слово очень характерно!) Сельвинского на тему: Поэтика и политическая экономия, - так Вы бы только руками развели! Это самая, что ни на есть, fine fleur формализма».

     Лето последнего безоблачного года своей жизни, 1924-го, она проводит в деревне Иголки Нижегородской губернии. Впервые оказавшись в российской глуши («я не знала собственно крестьянской жизни; только теперь начинаю присматриваться»), она с приятным изумлением выискивает в окружающей действительности литературные реалии:

      «Прямо передо мной – новый сруб («как я ненавижу пахучие, древние срубы»...). Но этот сруб – симпатичный, аккуратный, похожий на Колю Минаева. Чуть чуть подальше – слепая избушка с прилипшей к ней дикой яблоней. Это – баня. Мимо нее тропинка ведет на «пойма» - зеленые заливные луга. Луг – такой ласковый, такой широкий – и не сразу заметишь на нем коварную вертлявую реченку - «сухую» Кемлятку. Сухой она называется потому что уж очень мелка, - курица вброд перейдет. Марианна тоже переходит ее вброд, когда купается.
     За речкой – поля, поля без конца, а на горизонте – синий лес. Добраться до него никакой нет возможности; можно только смотреть и мечтать. А лес знаменитый – и не лес, а леса – тянутся они от Мурома и до самой Астрахани. Там волки, медведи, может и еще какие чудовища и нежити».

     В 1925 году умирает ее отец; с этого момента она становится единственной кормилицей в семье: мать не работает, а сестра, кажется, уже тяжело болеет. Три года спустя, в 1928 году, умирает сестра и на долю Яковлевой выпадает забота о ее сыне. (Вероятно, через какое-то время было оформлено усыновление, поскольку в 1930-е она говорит о Юре, как о своем ребенке). Приобретенные в юности навыки машинописи оказываются как нельзя более кстати: пространство литературной жизни с каждым годом сужается, так что прокормиться писательским трудом делается почти невозможным; секретари же нужны всегда. Оборотной стороной растворения писательницы Ямпольской в машинистке Яковлевой оказывается уменьшение числа документов, фиксирующих повороты ее судьбы. Последнее ее известное выступление с чтением стихов состоялось 29 марта 1928 года – на «академическом собрании» Всероссийского союза поэтов (вместе с Кугушевой, Д. Благим и Н. Савкиным). После этой даты наступает долгий период, о котором мы не имеем почти никакого представления. В июле 1936 года она подменяла заболевшую машинистку Государственного литературного музея (спасибо Бонч-Бруевичу – и за то, что пригласил, и что сохранил бумажку о временном зачислении в штат). В этом же году умерла ее мать. У Юры несколькими годами ранее случился нервный срыв, из-за чего ему пришлось провести несколько месяцев в больнице. В 1937 году Яковлева работает в Литературном институте – не на ставке, а сдельно. И в этом же году ее арестовывают.
     Вопрос «за что?» применительно к Советскому Союзу 30-х годов несущественен; по некоторым слухам, формальным поводом послужила ее переписка с Роменом Ролланом (с подлинником ее дела, несмотря на нынешние усилия наследников, пока ознакомиться не удалось). О своих лагерных мытарствах она никогда не распространялась (тем более – по понятным причинам – письменно), поэтому хронологию их мы можем восстановить только приблизительно.
     Арестована она была в Москве; в 1939 году, т.е. два года спустя, ее отправляют этапом из Ярославля в Красноярский край (столько длилось следствие? или дело было в ее декабрьской болезни 1938 года, о которой она смутно упоминает в одном из поздних писем?). И по пути (на пересылке? в вагоне?) она случайно встречает свою двоюродную сестру, с которой до этого не общалась, женщину удивительного характера и незаурядной судьбы, Ирину Константиновну Каховскую. Ее биография, ныне известная в подробностях, трагична и увлекательна. Начав свою революционную деятельность в лоне большевистской организации сразу после событий 1905 года, она вскоре сблизилась с деятелями радикального крыла с.-р., за связь с которыми была впервые арестована весной 1907 года. Суд приговорил ее к 20-ти годам каторжных работ (впоследствии срок был уменьшен до 15-ти) в Забайкальском крае; семь лет спустя ее выпустили на поселение. Между 1917 и 1921-м она последовательно арестовывается немецкими войсками на Украине, деникинской контрразведкой на юге России и большевиками в Москве. Последние отправляют ее в ссылку, срок которой продлевается едва ли не автоматически; меняются только города: Калуга, Ташкент, Уфа. В Уфе в 1937 году ее арестовывают.
     Биограф Каховской (знавший ее лично) упоминает среди прочего и нашу героиню: «Среди лагерных товарок И. К. была малоизвестная поэтесса Мария Николаевна Яковлева (Марианна Ямпольская), отбывавшая наказание за тягчайшее преступление: она состояла в переписке с Роменом Ролланом. Человек она была, по словам И. К., «в жизни вообще беспомощный, вернее непрактичный, и к борьбе за существование неприспособленный, хотя и усерднейший работяга» (письмо 1955 г.). Чуть ли не с первых дней знакомства Мария Николаевна нашла в И. К. моральную опору, без которой она, возможно, и не вынесла бы тягот лагерной жизни. Эти две столь разные женщины – И. К., совмещавшая редкостную мягкость, доброту и терпимость с непреклонной волей, решительностью, а в том, что касается моральных норм поведения, - беспощадностью и к себе, и к другим, - и М. Н., безукоризненно порядочный, но слабый, легко поддающийся унынию человек, ищущий крыла, под которым можно укрыться, - стали почти неразлучными».
     В лагере Яковлеву настигают горестные вести из Москвы: в 1941 году умер ее сын Юра, в 1942-м – муж. Срок ее заключения, вероятно, закончился в 1947 году (по другим сведениям, в приговоре значилось восемь лет), одновременно со сроком Каховской – и, выйдя на свободу, они вместе поселились в Канске. М. Н. без особенного труда (чем дальше от Москвы, тем меньше обращали внимание на подпорченную анкету) устроилась машинисткой в управление строительства гидролизного завода. Со своим обычным страстотерпием она и в этом незамысловатом занятии находила положительные стороны: «Сама я даже к обычной канцелярской работе всю жизнь относилась с интересом и даже почти с любовью. Если бы не отъезд из Сибири, я, может быть, работала бы и до сих пор. И сейчас мне иногда снится комнатка Юрбюро, где мы вдвоем с моим шефом работали целыми днями, а иногда, в свободную минутку, беседовали о литературе». Впрочем, свободное существование в центре Сибири двух шестидесятилетних женщин внушало серьезное беспокойство государству рабочих и крестьян: в январе 1949 года вновь арестовали Каховскую, но в сентябре неожиданно выпустили, а несколько месяцев спустя пришел черед Яковлевой: ее приговорили к трехлетней ссылке в Казачинск, по сравнению с которым даже Канск мог считаться крупным городом:
      «С осени 1950 по август 1953 г. я прожила в Казачинске, Красноярского края, на самом берегу Енисея. Там было очень трудно материально: на работу никуда не брали, хотя вакансии были несколько раз. Выручали периоды годовых и полугодовых отчетов; тут местные машинистки никак не могли справиться, приглашали меня, и в течении 2-х недель, работая в двух-трех учреждениях в общем до 12 часов (и больше) в сутки, зарабатывала 800-900 р. На это можно было жить несколько месяцев – до следующего отчетного периода».
     Оставшаяся на свободе Каховская при помощи сильно потрепанной, но все же не истребленной до конца сети взаимопомощи политкаторжан собрала деньги и сделала Яковлевой драгоценный подарок: в один прекрасный день Новосибирский посылторг доставил в Казачинск громадный деревянный ящик, в котором была пишущая машинка. Через три года, отбыв срок ссылки, Яковлева вернулась в Канск, а еще через год Чейн и Стокс сделали свое благое дело и стало можно задумываться о возвращении в Москву.
     Там их, впрочем, никто не ждал: у Каховской не было вообще никакого жилья, а дом в Большом Кисловском, где жила Яковлева до ареста, пострадал при бомбардировках. У Каховской, кажется, родственников не осталось вовсе, а вот нашей героине предстояло познакомиться с невесткой и внуком: сын Юра вскоре после ее ареста женился и успел увидеть своего первенца. Существовали и юридические препятствия: хотя им и выдали в конце 1954 года паспорта, закон о 101-м километре отменен еще не был, так что в самой Москве и ближайших окрестностях жить им было нельзя. Выбор пал на город Малоярославец: расположенный недалеко от столицы, он был удобно связан с важными для обеих населенными пунктами: Яковлевой хотелось побывать в Ясной Поляне, где жил ее давний знакомый, В. Ф. Булгаков; Каховскую интересовала Калуга: обитавшая там дочь Циолковского принадлежала к числу ее старинных друзей. В самом Малоярославце в собственном доме жила Евгения Андреевна Новикова, давно знавшая обеих: Яковлеву по толстовским делам, а Каховскую – по политическим. Именно в ее дом осенью 1955 года они и приехали – да там и остались.
      «Малоярославец – маленький, тихий городок совершенно деревенского типа. Очень живописный. Если Вы получаете «Огонек» возьмите № 41 и прочтите статью «Патриоты родного города», - это как раз о Малоярославце. Хозяйка наша – тоже старая знакомая И. К., сестра ее товарища, который, по видимому, погиб. Мы живем одной семьей. Домик маленький, уютный, стоит на краю обрыва над рекой, посреди вишневого сада; есть и яблоки, и малина, и крыжовник, и розы, и изобилие всяких цветов; высокие кусты сирени (а мы сирени не видели с 1937 г.!). Если доживем до весны, будет чудесно. Но удобств – никаких. Даже электричества нет, т.к. дом стоит на отшибе, и «линия столбов до нас не дошла»».
     В последующие годы трагически поредевший круг знакомых и родственников понемногу восстанавливается: Яковлева разыскивает своего внука («ему 17 лет, переходит в 10-й класс, очень замкнутый, или застенчивый. Очень хочется что-нибудь для него сделать, но боюсь, что не сумею к нему подойти») и вступает с ним в переписку: ее замечательные письма, сочетающие дружелюбие и мягкую назидательность, сохранились в семейном архиве и частично напечатаны. Вдвоем с Каховской они дважды ненадолго выезжают в Ленинград; Яковлева в одиночку посещает Ясную Поляну. В 1956 году из Казахстана к ним приезжает тяжело больная Наталья Кугушева и поселяется в их доме; позже к ним присоединяется еще одна их общая подруга. «Такой старушечий инвалидный дом у нас тут образуется – просто беда! Я самая здоровая, хотя и не самая молодая», - не без остроумия замечает М.Н. в письме к Булгакову.
     Немного налаживается быт: московские друзья подбрасывают то переводческую работу (которая, естественно, выходит без подписи, поскольку на них покамест несмываемое клеймо судимости), то машинописные заказы. После долгих хлопот удается получить небольшую пенсию. Иллюзия благополучия распростирается настолько, что Яковлева не без влияния друзей начинает хлопотать о своих стихах, которые она не переставала писать все эти годы:
      «Я принялась за домашнее издание собрания сочинений: напечатала две тетрадки, в каждой от 65 до 70 стихотворений. Первая называется «Из восьми книг» и охватывает период с 1913 по 1953 г. (целая жизнь человеческая! Из каждой «книги» - по 5-8 стихотворений. Ирине Константиновне не нравятся названия «книг» (говорит: претенциозно!), но для меня в свое время каждое из этих названий имело определенное значение, и теперь не хочется менять. Вторая книга, т.е. тетрадь, называется «Трудные годы» (1940 – 1945). Эта интереснее с бытовой и исторической точки зрения. А первая – с точки зрения «становления» моей человеческой личности. Мне очень хочется послать Вам обе. Я думаю, там найдется несколько стихотворений, которые Вам понравятся. Первое, так сказать, издание (первые 5 экземпляров) «разошлось»; но скоро будет второе, и я пошлю его Вам» (адресат этого письма – пуганая ворона и стреляный воробей – подчеркнул последнюю фразу и написал на полях: «не надо!»).
     Но все это быстро заканчивается. В конце 1958 года Каховская тяжело заболевает, что ввергает бедную М. Н. в глубокую депрессию. Ноябрьское письмо этого года к Булгакову наполнено мрачными размышлениями об одиночестве и самоубийстве. Адресат, нечуткий от природы, вряд ли проецирует рассказанную Яковлевой историю двойного суицида поэта Евгения Ланна и его жены Александры Кривцовой на ее собственную судьбу, между тем как она подразумевает это почти недвусмысленно: «Вот – мы с И. К. Мы живем, в сущности, только друг для друга. Толку от нас окружающим мало»; «Я многих потеряла, - но всегда кто-то оставался. В 36-м году, когда умерла мама, оставались муж и Юрий. Оба они умерли без меня; но появилась И. К., которую люблю едва ли не больше, чем когда-либо и кого-либо любила». После этого несчастья идут чередой: в конце 1959 года от микроинсульта слепнет Кугушева, несколько месяцев спустя (1 марта 1960 года) умирает Каховская. И здесь следы Яковлевой вдруг начинают расплываться.
     Месяц спустя Кугушева, уже ничего не видя, диктует отчаянное письмо своему давнему знакомому: «Я в очень плохом состоянии, я совсем ослепла. Сейчас хлопочут о моем помещении в инвалидный дом. Литфонд во мне не принимает никакого участия. Моя близкая подруга умерла, другая заболела, никто мне не помогает. Конечно, в инвалидный дом ехать мне не хочется, но больше делать нечего». Упомянутые здесь подруги – это, без сомнения, Каховская и Яковлева – так мы узнаем о болезни последней. Спустя еще три недели, 30 апреля 1960 года, Яковлева отправляет открытку Булгакову: «Я все еще хвораю, но имеются некоторые достижения: позавчера я, в первый раз за 7 месяцев, проехала по городу в троллейбусе» - и это последний документ, написанный ее рукой. Троллейбусов в Малоярославце, кажется, не было – значит ли это, что она послала ее из Москвы (посмотреть на почтовый штемпель я сообразил позже, чем вернул рукопись в хранилище)? Тогда это согласуется с неподтвержденной версией ее последних дней, которую передает в своей книге Мочалова: «Марианна Ямпольская вернулась в Москву сломленная, безвольная. Она умерла на 7-м этаже, с которого не спускалась. К счастью, она находилась под опекой некой Шуры, в дальнейшем получившей ее комнату». На этом сведения обрываются, но доподлинно известно, что прах ее был захоронен в могиле Каховской на кладбище в Малоярославце.

* * *


      (Огромное спасибо правнуку М.Н., высокочтимому 4001, сделавшему для меня копии документов, хранящихся в семейном архиве)

      (В частных собраниях сохранилась как минимум одна рукописная книга стихов Яковлевой - по экземпляру «Трудных годов» несколько стихотворений напечатано в книге: Поэзия узников Гулага. Антология. Составитель С. С. Виленский. М. 2005. С. 347 – 350; возможно, по иному источнику другие стихи печатались в: Лепта. 1995. № 25. С. 172 (вступительная заметка Б. Н. Романова). Одно стихотворение напечатано в: День поэзии 2000. М. 2001. С. 26. В сети несколько стихотворений напечатаны здесь и здесь (высокочтимый khebeb дополняет сведения, собранные высокочтимой tafen)).

      (Основные источники. Печатные: Мочалова Ольга. Голоса Серебряного века. Поэт о поэтах. М. 2004. С. 156 – 157; <Петровский Т.> Памяти И. К. Каховской // Минувшее. Исторический альманах. Т. 2. М. 1990. С. 55 – 56; Булгаков В. Л. Н. Толстой в последний год его жизни. М. 1989. С. 410; Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Т. 81 – 82. М. 1956 (ук); Круговая чаша. Русская поэзия «Серебряного века». Конец XIX – первая треть ХХ вв. Антология. Том четвертый. Рудня – Смоленск. 2005. С. 80 - 81. Рукописные. Бонч-Бруевич В. Д. – Яковлевой М. Н. // РГБ. Ф. 369. Карт. 227. Ед. хр. 15; Минаев Н. Н. Адресованные ему письма и записки // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 276; Яковлева М. Н. – Шервинскому С. В. // РГАЛИ. Ф. 1364. Оп. 4. Ед. хр. 595; Яковлева М. Н. – Булгакову В. Ф. // РГАЛИ. Ф. 2226. Оп. 1. Ед. хр. 1261; Яковлева М. Н. - Горбунову-Посадову И. И. // РГАЛИ. Ф. 122. Оп. 1. Ед. хр. 1586; Яковлева М. Н. – Толстому Л. Н. // Сектор рукописей Государственного Музея Л. Н. Толстого. Ф. 1. Ед. хр. 58016 – 58018 (к чести сотрудников этого архивохранилища должен заметить, что несмотря на мою внушительную протекцию и скромные запросы, они все-таки сочли нужным скрыть от меня как минимум одно письмо Яковлевой – уж не знаю из каких соображений); Яковлева М. Н. - Якубовскому Ю. О. // РГАЛИ. Ф. 122. Оп. 2. Ед. хр. 428; Яковлева М. Н. – Богомильскому Д. К. // РГБ. Ф. 516. Карт. 3. Ед. хр. 33; Яковлева М. Н. - Минаеву Н. Н. // ГЛМ. Ф. 383. Оп. 1. Ед. хр. 241; (переписку Н. Кугушевой, служившую важным источником сведений о биографии Яковлевой, я здесь не аннотирую))

Из-за технических ограничений стихи вынесены в следующую запись
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 46 comments