lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

Летейская библиотека - 52 (часть 2)

Продолжение. Начало здесь

     1915-й – хороший год, несмотря на войну. Германофобские настроения нашего героя, вроде бы, не задели, тем более, что он, по выражению чувствительного к этим делам Кондратьева, «своевременно принял русское подданство». В начале года Юнгер, судя по всему, подпадает под призыв – в недатированных письмах его жены к Садовскому упоминается, что «Володю <…> теперь обучают шагистике и всяким подобным премудростям в каком-то Манеже» и даже: «Наконец-то свершилось! Сегодня Володя облекся в новую форму, прицепил шпоры».
     Впрочем, в мае он точно в Петрограде и вполне свободен; к 10-му мая относится одна из немногих его сохранившихся дневниковых записей:

     «10/V- 915. Вчера 9-го был у Садовского на вечеринке. Там был Кузьмин <так!>, Юркун, Чуковский, Городецкий, потом Бор. Лазаревский, Борис Добронравов, Александр Рославлев, Вл. Гордин. Последнего все небрежно сторонились. Чук.просил меня в числе других записать на память стихи ему в альбом, я написал «меря дождливые дали…» только иначе, чем здесь. Чук.был истерически болтлив. Льстив и груб, скакал и прыгал, словно на деревянной лошади» (стихотворение в составе «Чукоккалы» сохранилось и напечатано; Кузмин в дневнике отмечает вечеринку, но Юнгера не упоминает).

     В этом же году наш герой обнаруживает в себе склонность к графическим искусствам и записывается в школу живописи и рисования Шухаева. Как вспоминала позже Е. Юнгер, «отец страстно увлекся рисованием. Он рисовал везде и всех. В трамваях, в поездах – неизвестных ему пассажиров. Стоило ему где-нибудь присесть, сейчас же из кармана вынимался маленький альбом и карандаш. Рисовал всех знакомых, без конца заставлял позировать нас с мамой». Эта привычка имела любопытное последствие.
     7 октября 1915 года к нему в гости зашел Клюев и привел с собой Есенина, на тот момент – многообещающего дебютанта. Юнгер нарисовал карандашные портреты обоих, явно не подозревая, что именно этим обеспечивает себе хоть редкие, но регулярные упоминания в трудах по истории литературы. Дело в том, что это оказался хронологически первый портрет Есенина – и с момента, когда Елена Юнгер обнародовала его в середине 1960-х, когорты есениноведов не оставляли ни ее, ни других современников просьбами извлечь из сокровищницы своей памяти хоть какие-нибудь подробности этого визита.
     «В коротком антракте Елена Владимировна поведала то немногое, что знала по рассказам матери, - сама она почти не помнит отца», - начинают свой рассказ А. П. Ломан и Н. И. Хомчук, ворвавшиеся к ней в гримерку в середине спектакля «Дон Жуан», - настолько, вероятно, спешным представлялось дело. С этим же портретом интервьюеры отправились к Ахматовой: «Листая альбом, в котором собрана большая часть есенинской иконографии, Анна Андреевна Ахматова сказала об этом рисунке: «Именно таким приезжал Есенин ко мне в Царское село в рождественские дни 1915 года. Немного застенчивый, беленький, кудрявый и донельзя наивный… Володя Юнгер удивительно точно передал выражение его глаз. Да, таким я увидела его в первый раз».
     В том же году Юнгер принимает участие в организации литературного общества «Медный всадник» - недолго просуществовавшего и мало чем замечательного. Его персональный состав общеизвестен (Ю. Слезкин, С. Ауслендер, Г. Иванов, Николай Киселев, М. Долинов, Виктор Мозалевский, Б. Садовской, В. Юнгер, А. Рославлев – с небольшими вариациями), но специальный интерес представляет то, что именно Юнгер писал для него программу и манифест. В этом тексте проявилась его обычное желание быть на периферии происходящего, оставаясь в большей степени наблюдателем, нежели участником – только из личной программы действий это должно было стать modus operandi литературной группы:

     «Нам еще близки надменные, самовлюбленные выступления лириков символистов против их дряхлых предшественников. Тогда еще восторженные школьники, мы жадно следили за перипетиями этой борьбы, и горели как свечи глаза: теперь это отошло в прошлое… Триумфы и падения позади. <…> Как странно и смешно разглядывать и трогать рукою сухенькие бескровные как дуновение лепестки «цветов засохших», «бездыханных», забытых в книге. Неужели эти цветы венчали кудри победителей!?
     Объявились акмеисты (название – самовлюбленных начинателей), футуристы, наметились другие кружки [водовороты] и воронки. Поэты – книжники (александрийцы), поэты – народники, парнасцы и много других неясных очертаний, в расплывчатости первоначальных нарождающихся форм.
     В противоположность символич. «Академии», акмеистич. «Цеху поэтов», «Физе» - «Медный всадник» не станет на сторону определенного литературного течения.
     Ему хотелось бы воздержаться от ошибок вовлеченного в битву бойца, пусть «М. В.» бесстрастно и холодно с вершины скалы своей зорким взглядом следит за буйным на площади народом. Он будет приветствовать и «символиста» и «футуриста» и «всёка», если только встретит в нем подлинного художника. <…>
     Детское отношение к лирике кончилось, ныне перестали думать (и в этом заслуга Цеха Поэтов), что в противоположность живописцу, музыканту, ваятелю поэт не должен учиться своему ремеслу, что ему все дается наитием, но это отношение к поэзии надо укрепить и постоянно поддерживать. Эту задачу поставил себе «М.В.».

     В январе 1916 года была напечатана сильно запоздавшая рецензия Садовского на «Песни полей и комнат». В устах этого свирепого полемиста, прошедшего суровую школу «Весов», даже явная похвала звучит как-то сквозь зубы – возможно, впрочем, из-за того, что он отчетливо противополагает Юнгера «Цеху поэтов» - по своим, вполне понятным, соображениям. Впрочем, судите сами:

     «Книга стихов Владимира Юнгера «Песни полей и комнат» вышла перед самой войной, и в этом причина малой ее известности. Критика не успела обратить должного внимания на первый опыт начинающего поэта, а публике, поглощенной событиями разразившейся войны, на долгое время сделались чуждыми поэты всех школ и направлений. Чутких читателей могло отпугнуть от книги также и то обстоятельство, что издана она была «Цехом поэтов», как бы поставившем себе задачей издавать почти исключительно стихотворцев, лишенных природного поэтического дара. В этом отношении книга г. Юнгера представляет самое отрадное исключение. В стихах его нет этого самодовольного ремесленного щегольства ритмом, рифмами и словами и не чувствуется в них совсем металлического шипения заводной куклы, привыкшей как бы по рефлексу отщелкивать определенное количество валиков-стоп. Современный поэты – эстеты, давно превратили поэзию в безразличное ремесло, и трудно, кажется, сомневаться в том, что сами авторы не верят ни одному своему слову.
     Владимир Юнгер – поэт домашнего тихого уюта, любящий природу; сердцу его одинаково говорят и серые ленивые волны Финского залива, и пышно-сладострастный вал Крымского побережья. В часы отдохновенья он отдается охотно старым культурным книгам, среди которых у него есть свои любимцы: Калевала, Авзоний, Пушкин. <…> Беда и горе наших механических стихотворцев, всех этих Лифшицев <так> и Лозинских, заключается именно в том, что их стихи черезчур уж гладки, подозрительно-хороши и безжизненно-четки. У настоящего, Божьей милостью, поэта непременно должны встречаться дурные, неудачные места, и это вполне понятно: ведь стихи пишет живой человек, а не манекен».

     В эти же дни по инициативе Садовского Юнгера с женой пытались принять в «Кружок Случевского», по поводу чего возникла небольшая, но бурная переписка, неизвестно чем закончившаяся.
     Лето 1916-го, проводимое им с семьей в Финляндии – кажется, лучший период в его жизни. 18 июня он посылает открытку с идиллическим местным пейзажем и пейзанином своим друзьям Слезкиным: «Солнце жарит неистово. Валяюсь в воде, как тюлень. В веселой компании целый день. Говорим глупости, курим опиум, гашиш и табак и много хохочем. Но больше всех курений чаруют тысячи озер кругом». И в эти же дни жена его пишет Садовскому: «Володенька сейчас здесь с нами, рисует, плавает и неизменно ищет себе настоящую финскую Айно. Сейчас охает, так как сжег себе всю спину, выглядит как вареный рак и все-таки счастлив. Проводим мы все время в лодках, уезжаем на целый день на необитаемые острова, где обедаем и пьем чай». Но в эти же дни (или это видно только при взгляде из нашего века?) за этой идиллической декорацией слышен рокот надвигающегося хаоса. В принципе, на это не стоило бы обращать внимание – но, например, проводящий лето неподалеку поэт Борис Евгеньев («Живут еще здесь два «юнца» из «Привала». Один поэт Борис Евгеньев, другой попросту «балерина», как его прозвали. <…> Они неизменно сопровождают нас на наших прогулках») пишет Юнгеру некрологическое стихотворение – и датирует его 1916-м годом:

               Памяти Владимира Юнгера

Полудня опустилась благодать.
На озера синеющем просторе
Не видно паруса; зеркальна гладь,
И чаек лет напоминает море.

Недвижен воздух, раскаленный, душный.
На облаков волнистый караван
Гляжу, скучающий и равнодушный:
Он умер для меня – Великий Пан.

                    1916

     (Напечатано оно было только в его книге пять лет спустя и дата могла бы сойти за опечатку – но это не умаляет предчувствия. «Привал» из цитаты – это, конечно, «Привал комедиантов»; кстати, Юнгер там выступал с чтением стихов 28 апреля 1916 года).
     В этом году он заканчивает вторую книгу стихов, которая так и не была выпущена. На последней странице записной книжки он составляет краткий каталог будущих расходов (97 типография, 26,25 бумага, 15 р. обложка), подводит итог (138,25) и подбирает название, перебирая, записывая и вычеркивая неподошедшее:

«Весенние сумерки
Весеннее облако
Апрельское облако
Апрельские облака
Капель»

     В результате книга получает название «Пламень» (а не «Пламя», как запомнилось дочери и вошло в литературу) – но напечатать ее он уже не успел.
     (Надо сказать, что формально у него была еще одна книга – вышедшее отдельным изданием с рисунками брата в 1915 году стихотворение «Ярлык увеселений». Текст его я представляю себе по сохранившейся рукописи, но полноценно описать по печатному экземпляру надеюсь через несколько дней, поскольку в РГБ его нет, а в РНБ, напротив, есть).
     Тут у нас проблема. Из недатированных писем Зои Юнгер к Садовскому следует, что во второй половине 1910-х годов ее муж на несколько месяцев по служебной надобности отправился за Урал: «Володя уже месяц как уехал с делегацией в Сибирь. Сейчас он уже по всей вероятности в Иркутске. Получаю от него восторженные письма, - несмотря на то, что у него масса работы и он очень устает» (6 октября неизвестного года) и далее: «Когда приедет Володя неизвестно. Наверное не раньше конца декабря. Сейчас он был в Красноярске» (21 ноября). Я почти уверен, что эти письма относятся к 1916 году, но теоретически есть небольшой шанс, что к 1915-му. При этом никаких данных о том, какая это была за работа и что за надобность, у меня нет.
     1917 год приносит сплошные огорчения. 13 августа он пишет Садовскому: «Мое психическое состояние ужасное – неудачи на фронте и изменническая свистопляска внутри – каким-то нелепым кошмаром давят мою душу и выбивают из рук всякую работу.
     Я вижу насколько идеалистично я понимал революцию и насколько ужасны и отвратительны непременные спутники народного героизма, самопожертвования… впрочем пока… героизма и самопожертвования было проявлено печально мало…».

     Две недели спустя панические настроения нарастают:

     «В Питере очень плохо – недостаток продовольствия становится настоящим голодом. <…> Я вижу, что мне ребенка нечем будет кормить: нет ни молока, ни крупы, ни масла – все это достается с неимоверным трудом. Яиц совсем нет. Ты сам понимаешь, что это главные продукты питания ребенка. Поэтому я бы очень желал на зиму эвакуировать семью.
     Никогда будущее не было так грозно, как сейчас.
     Простым глазом видно отчетливо гибель государства, гибель отдельного человека.
     Особенно тяжкие испытания выпали на долю тех, кто верил в переворот и любил «демократию», слово, которое теперь и в кавычках, и без кавычек звучит одинаково мучительно, одинаково полно горечи и обиды.
     В кругу поэтов по-прежнему скучно. Балаганит площадной Маяковский, каждый день в «Привале» разбитый фальцет Кузмина, он на два месяца «ангажирован» вместе с Евреиновым. Савинков появляется довольно часто. На войну мало кто ушел. Иванов Георгий в третий раз забракован. Ахматова выпускает «Белую стаю»

     Еще три месяца спустя он начинает большое письмо Аничкову, находящемуся в Крыму (у того конфисковали дом и он вынужден ютиться в снимаемой комнате):

     «Дайте весть о Вас. Нынче перекликнуться так трудно, словно горы каменные стали между всеми. Замуравленными живьем, каждый со своей думой, со своим молчанием, терпением кормимся, словно схимники встречаем зарю с вечерней печалью – день и ночь – сутки прочь. Молчание – зарок великий. В доме повешенного тяжко упоминать о веревке.
     И под огненным дыханием горы столпившиеся домишки молчат о бедствии, ибо оно очевидно, нестерпимо тяжко для всех и неминуче. <…>
     Спится плохо и ночами тянешь длинную нитку мыслей и образов и со всеми, кто любим и дорог, вступаешь в тайную беседу, никем не слышимую, тревожную, спрашиваешь и словно слышишь какие-то ответы, а сердце сжимается и стукает неровно.
     «Все то же, все то же, все то же…»
     И кажется, что все эти видения – стократ точнее и правдивее того, что скажет буква или слово. Кажется – что в них вся правда и самая настоящая…
     Город болен, как больна вся земля. Больны люди и те, кто как Скалон лечатся самоубийством и те, кто окровавлен кусками тела Духонина…
     Наш будничный обиход говорит об этом. Утром мимо ободранных толп папиросников – призрачно-серые тени – бредешь по улицам. Ночью дежуришь на дворе – сторожишь постель больного города – и каждую ночь бредовые выстрелы, а на заре вести о разгроме винных складов. Небо ясно и звездно, но бегут над городом какие-то тени лохматые – словно чьи-то проклятья – и слышна ружейная трескотня. Выйдешь за ворота – и в оба конца длинной улицы – никого, ни души… Наваждение. Серые стены дома в лунном свете и резкой чертой падает на одну сторону непроницаемая зеленая тень.
     Ночью не сон, а сплетенье каких-то видений с чуткой явью. Тяжелая голова. И внезапно медный стон тревоги. Наскоро одеваешься и, выскакивая на лестницу, встречаешь соседей – полусонные, молчаливые лица… О чем говорить? Тревога! Налет вооруженных людей – ищут вино, или обыск в такой-то квартире.
     Двор наполняется мгновенно жильцами, некоторые с винтовками, узнаешь, что банда ушла, обещав потом зайти снова… Мы снова внутри крепостного двора в сумерках средних веков. Караул усилен. Остальные расползаются по квартирам, чтобы снова перейти в оцепенение полусна-полуяви»

     На этом черновик письма обрывается, а вскоре оборвется и жизнь самого автора. Он умер от «испанки» в 1918 году, но относительно даты смерти есть несколько противоречивых свидетельств. Дочь вспоминала:
     «Был вечер, не то в «Бродячей собаке», но то в «Привале комедиантов», а может быть в «Цехе поэтов» - не знаю точно. Выступал Маяковский. Отец был им увлечен. Вспыхнули споры, отец принимал в них участие, очень разгорячился. Он был подвержен простуде. Наутро – температура выше сорока».
     В раннем варианте воспоминаний она прямо указывала на «Привал комедиантов», тем более, что два других варианта заведомо непредставимы. Один из ученых, общавшихся с Е.В., упоминает с ее слов, что Юнгер умер в первых числах января 1918 года. Это противоречит ряду известных обстоятельств. Во-первых, «Привал» открылся после наводнения и ремонта только 31 декабря. Маяковского там в этот день не было – а наоборот, Л. Брик, тоже не пошедшая, писала ему отчет об этом событии. О шумном («Кто там ернундовину бормочет? Я буду читать! Кто хочет слушать бесплатно?») визите Маяковского в «Привал» зимой 1917 – 1918 годов вспоминал почти сорок лет спустя Ю. Трубецкой, но датировать это событие точнее не представляется возможным. И уж совсем странная вещь сохранилась среди бумаг дочери – автограф стихотворения Юнгера «Все окна моей квартиры…» с датой 9 августа 1918 года! Опиской в годе это быть не может – текст начертан на обороте бланка заявления в Совет Присяжных Поверенных Округа Петроградской Судебной палаты с типографски проставленным 1918-м годов. Значит ли это, что он дожил до конца лета? Не знаю. Но пока не будет разыскан некролог или свидетельство о смерти, я стану исходить именно из этого.
     Много лет спустя Евгений Шварц, много общавшийся с Еленой Юнгер, записал в дневнике:
     «Леночка Юнгер, Елена Владимировна Юнгер! <…> Когда Маршак вспоминает ее отца, рано умершего поэта, у него лицо светлеет и он говорит мечтательно: «Володя Юнгер, Володя Юнгер! Ах, какой он был человек». Он не рассказывает какой, да это, видимо, и не передашь. Но в лице Маршака – отблеск того же сияния, которое определяет Леночку и, видимо, определяло ее отца. Стихов его Маршак не цитирует, несмотря на непогрешимую свою память. Видимо, Володя Юнгер был поэтичен всей своей сущностью и дело тут было не в стихах»
     Трудно придумать лучший финал для биографического очерка; на нем и остановимся.

(Обзор источников. А. Мемуары: Юнгер Елена. Этюды о детстве // Аврора. 1976. № 5. С. 59 – 63; Юнгер Е. Друзей прекрасные черты. Достоверные рассказы. Л. 1985; Юнгер Е. Все это было… М. 1990; Пяст В. Встречи. М. 1997 (ук.; в комментариях Р. Д. Тименчика приведен ряд принципиальных сведений для реконструкции биографии Юнгера); Б. Исследования: Лекманов О. А. Книга об акмеизме и другие работы. Томск. 2000. С. 27 – 31 (анализ поэтики «Песен полей и комнат»); Белодубровский Е. Послесловие // Юнгер В. Песни полей и комнат; Юнгер Е. Северные руны. СПб. 1998 (очень эмоциональный текст, сопровождающий перепечатку «Песен полей и комнат» и фрагмента мемуаров Е.Ю.); Лисовский В. Г. Архитектор А. А. Юнгер (Материалы к биографии) // Невский архив. V. СПб. 2001; Ломан А. П., Хомчук Н. И. Новое о Есенине // Нева. 1965. № 6. С. 205 – 206; Карохин Л. Первый портрет Есенина // «Над Невой твоей…». Юбилейный сборник к 100-летию С. А. Есенина. СПб. 1996. С. 15 – 18; В. Рукописные источники: Юнгер В. Записная книжка // РГАЛИ–2833- 1- 490; Юнгер В. Письма к Аничкову // РГАЛИ-2833-1-552 (в описи и каталоге: «к неустановленным лицам»); к Садовскому // РГАЛИ-464-2-243; РГАЛИ-464-1-151; к Слезкину // РГАЛИ-1384-2-200; к жене // РГАЛИ–2833–1–550; ответные // РГАЛИ-2833-1-551; черновые рукописи, наброски стихов, дневниковые записи // РГАЛИ-2833-1-487-491,493 (сулившая много радости папка «стихи и поэмы» - ед.хр. 494 – оказалась заполненной стихами не Юнгера, а Вагинова – все известны, увы); макет невышедшей книги «Пламень» // РГАЛИ-2833-1-492; инскрипт Брюсову // РГБ-386-книги-1511; лист с автографами участников «Медного всадника» // РГБ-801-5-53; повестка на доклад о «Калевале» // РГБ-109-51-3; письма Кондратьева к Никольскому // ГАРФ-588-1-366; остальные использованные материалы в основном общеизвестны)




(Стихотворения 1 – 9 печатаются по книге: Юнгер В. Песни полей и комнат. СПб. 1914; стихотворение 10 – по автографу, приложенному к письму Юнгера Ю. Слезкину (РГАЛИ-1384-2-200), стихотворения 11 и 12 – извлечены из рабочих тетрадей автора, хранящихся в РГАЛИ; все остальные – из рукописи его невышедшей книги «Пламень» (РГАЛИ-2833-1-492))


<1 - 2>

1.

Я каждый день через Неву хожу
И на стареющие льды гляжу:
У переходов цепи и рогатки,
И лед шершав, а был недавно гладкий…

Где санные рыжели колеи,
Сверкали льда наколотые глыбы,
Там ныне томно млеют полыньи,
И кажут рты серебряные рыбы.

2.

По набережной гулко-пестрой
Гуляет ветер весеннее-острый,
Обтаял и обсох гранит
И на ветру слегка пылит.

И вижу – женщина в заплатах,
В дырявом ватном армяке,
Склонилась с плит шероховатых
К лениво тающей реке…

Дивится солнечному чуду:
В разбухшем льду шуршит весна,
Раскрылись полыньи повсюду,
И глубь реки озарена.

<3>

КУПАНЬЕ ЛОШАДЕЙ

Утро. Косыми глазами сонное, теплое солнце
Смотрит на камни и мхи в ясной прибрежной воде,

Море совсем как стекло, а лодки и берег далекий
В небе над морем висят в мраморном мареве туч.

Вижу у самой воды трясогузок проворные стаи,
В кучах сухих тростников пару пугливых ворон,

Так нестерпимо светло, и тихо, и нежно туманно;
Странно-глубоко молчит море, и берег, и сад…

Вдруг плеснула волна – круги закачались, поплыли…
Топот, и говор, и смех гулко отбросил залив.

Хлынуло к берегу море, и пламенно-мокрые спины,
В воду вошедших коней, голых всадников мчат.

Фыркают радостно звери, над ярко-чешуйчатой влагой
Чуткие ноздри раздув, вытянув шеи, плывут….

Брызги, и ржанье, и рев! Гудит ошалелое эхо!
Спрятались птицы, и встал зноем завешенный день.

<4>

ОТПЛЫТИЕ

                    Териоки. Посв. «Лорне-Дун»

Мы в море сумрака, в невнятном лунном мире.
Чуть зыблется пустынное стекло.
Лениво вспыхивает яркое весло.
То три, то две, потом опять четыре
Луны качаются у самых ног. Маяк
Сигарным огоньком посвечивает в мрак.
Двух-трех матросов сонные фигуры…
Шаги во тьме и чей-то голос хмурый…
И все мостки, и стадо сонных яхт,
И целый лес снастей, и шорох на мостках…
Потом протяжный крик «дежурный», и проворно,
Как льдина призрачна, едва озарена,
Восстав крылом огромным полотна,
Пошла на взморье царственная «Лорна».
Вода загорбилась, завилась у руля…
Прости тяжелая земля!...

<5>

17 ЯНВАРЯ

                    Валерию Брюсову

Когда так холодно, и коченеют пальцы,
И в комнате тихонько воет печь,
И все из рук оледенелых валится,
Люблю в пальто закутаться и лечь.

Оно и в комнате приют мой и спасенье,
Косматое, широкое как плэд;
Согреюсь в нем и вспомню дни осенние
И милой осени почувствую привет;

Когда, запрятав в рукава глубоко руки
И полы мягкие удобно запахнув,
Я слушал в нем поутру дятлов стуки,
А в сумерки старушек-говорух.

Потом, нагрев балкон и лампой и дыханьем,
Пока не запоют ночные петухи,
Читал, внимательный, о Возрожденьи раннем
И Децима Авсония стихи.

<6>

                    Петербург. Декабрь

И снова дни торжественны и глухи…
И к трем часам совсем уже темно.
Зима в наряде чопорной старухи
Вся в белых кружевах глядит в окно.

В столовой сумрачные, пышные гардины;
И трепетно-ласкающим пятном
На темном бархате сияют мандарины
И куст тюльпанов алых пред окном.

<7>

СТУЖА

С ленивыми дымами сумерки слиты,
Окутались улицы в мраморный мрак.
А в небе по-прежнему мчится сердитый
Мороз на дымящихся красных конях.

Мне видно далеко. За рамой двойною
Нева. По Неве поползли огоньки.
Все шумы потушены пышной парчею
Сияющей снежной реки.

И в комнате тоже пустынно и глухо.
В коврах умирает без отзвука звук.
И внятен для чутко-звенящего слуха
Лишь сердца размеренный стук.

Я подошел к огню: раздулась, словно пекло,
Пылающая печь. Я угли шевелю –
Звенят пузатые, как в рыхлой груде стекла!
С младенчества я этот звон люблю!

Мне хорошо. Все голоса дневные
Как будто канули во глубину могил.
И будто речь я сам творю впервые,
И до меня никто не говорил.

<8>

ПАВЕЛ I

Я в синей комнате, в безлюдной тишине.
Вкруг полки с книгами и ветхие диваны,
И все так глухо, будто бы на дне
Причудливого океана.

Диваны ветхие и в раме на стене
Охотничьей изображенье травли.
Я погружаюсь в сны о старине,
Я думаю об одиноком Павле.

Он предо мной, затравленный, стоит
В припадке умоисступленья, -
Проведший жизнь на дыбе злых обид,
Изысканно-учтивого язвленья…

Бреду за ним в упорно-цепком сне…
- Вот стерегут царя цареубийцы!..
Я в синей комнате, в тоске о старине,
О странно-близком мне мальтийце.


<9>

Крымские терцины

1.

Заметки стертые. Две-три страницы –
И сразу, будто силой волшебства,
Встал милый Крым: вновь за спиной возницы

Мы, зноем тяжелы, сидим едва.
Четверка кляч с облезлыми боками
Сквозь сон бредет. У каждой голова

До черных ран изъедена слепнями…
Пленительные, древние места!
Вот справа храм: на этом диком храме

Давно уже ни крыши, ни креста!
Над пропастью темнозелено-синей
Поклонниками древними Христа

Он строен на ветру, забытый ныне,
У самого обвала Демерджи.
И глушь кругом: лопух в сребре полыни

Космато лезет из земли, стрижи,
Жужжа снуют, и, хищно прячась, сойки
Взлетают вдруг, а змеи и ежи

Охотятся за юркой землеройкой…
И сладкая ползет в глаза и нос
Дрема от дрока, роз, гвоздики бойкой,

Что заплели цветами весь откос.

<10>

НЕВОЗВРАТНОЕ

Звенят, вздыхают, шепчутся
Невидимые струны
Среди плющем увешанных
Источенных колонн.
Таятся в томном кружеве
Боскетов поцелуи
Венеры вечно-пламенной
И Адонисов стон.

Под вазой фруктов каменных,
Хвостами вверх, дельфины
Из вычурных ноздрей
Пускают восемь дуг,
И, ноги шаловливые
Бестрепетно раздвинув,
Амур струей нескромною
Смущает старых слуг.

Там в полдень знойно-матовый,
Когда устало солнце,
Колеблет мрамор марево,
И зыблются дворцы,
Старик седой и пасмурный
За прежней жизнью гонится,
И с ним в камзолах вышитых
Друзья его льстецы.

Поэт-лакей с безмерною,
Морщинистой улыбкой
За ним на ножках тоненьких
Качает свой парик;
Философ-иудей
За тенью горбясь зыбкой
С беседою sur l’âme
Причудливо возник…

Воздушные, жеманные,
Влюбленные в тирана
То ластятся к властителю,
То прыгают вблизи,
Левретки с дрожью томною:
И Тисба, и Диана,
И Филлис, Филлис-грация
И прелесть Sans-Souci.

<11>

Вся жизнь из уксуса и меда –
Но капель меда мало в ней.
Как мало в «Днях» у Гезиода
Блаженством озаренных дней.

Зато ревниво и влюбленно
Я каждой каплей дорожу,
Когда безумцу Аполлону
Сгорая, пламенно служу.

Горьки и горестны без меры,
Как оцет дни мои текут,
А струны пламенем Гомера
[Завороженные поют]

<12>

          11 апреля 1915

Я стал суров, скептичен, хладен
Я подавил свою любовь
И вешний воздух Петроградин
Мне больше не волнует кровь.

И кто измучил, кто изранил
Мою доверчивую грудь
И кто злорадствовал заране,
Я той пишу теперь «Забудь!»

Не выйду к ней; в молчанья нишу
Сокрывшись, гордость сберегу…
Звонок… Ее шаги я слышу.
Меня зовут. Бегу, бегу!

<14>

То не луны блеснул обломок
Сквозь дымную лесную гарь,
То, знаю, стал среди потемок
За мною посланный косарь.

Стоит, а тень его все шире…
И вот я дам (отсрочки нет)
Непознаваемому в мире
Неповторяемый ответ

<15>

Порой подмостки, бубны Бога,
Костров и игрищ веселей!
Тогда я с радостной тревогой
Слежу за пляскою твоей.

Нежданных ритмов перебои,
Игры жестокой мастерство –
Во всем является глухое
С богами дерзкое родство.

Нарядной улицы истома
Волнует сладко и остро,
Тобой и теснотою дома
Три охмелевшие Пьеро

Ты ворожишь, ты кажешь шире
Затею дикого конца –
Сперва любовников четыре,
Потом четыре мертвеца.

Я стал участником развязки,
И холодом меня проник
Неслышный хохот этой пляски
И бубен бешеный язык.

<16>

                    Savonlinna

Не тысяча ль озер кругом?
Не тысяча ль озер над нами?
Легли заливы с островами
Пестро-узорчатым ковром.

Непостижимое обилье
Сверканий радостных везде.
Вон рыбы скачут на воде,
Вон чаек распластались крылья.

И, ласково туманя взор,
Сливаются в дали пурпурной
Простор серебряно-лазурный
И сине-золотой простор.


<17>

Хейнэвеси
3/VII 916

Как угли тлеют облака.
Хоть полночь, ночи нет над нами.
Между опаловыми зеркалами
Синеют острова слегка.

Отсель с горы, где Божий Дом,
Вечерне-ласковые дали,
Как нежно-вышитые шали,
Безветренно легли кругом.

И незатейливо звеня,
Перекликаясь с бубенцами,
Стада в лесу, где мох да камень
Волнуют радостно меня.

И та душа, что приняла
Беспутства праздного дорогу,
Вновь будто не знавала зла,
Как пламя, обращаясь к Богу.


<18>

Земля – не жрица ль в ризах солнца!
И каждый день – как торжество!
И дочка старого чухонца
Опять пленительней всего.

С утра гребем на острова
И радостные оба голы
Нас как родных встречают пчелы,
И нежит как родных трава.

Жуки и птицы - все вдвоем!
И я, целуя эти губы,
Не знаю, что мне больше любо,
Они иль Божий мир кругом.


<19>

Окаменелые стада.
В озера стали исполины.
На теплые от зноя спины
Ползет озерная вода.

Над ней шушукаясь трепещет
Рябинка или бузина.
И к солнцу тянется сосна
Свечею тоненькой из трещин.

Теплы разнеженные воды.
Я платье сбросил на кусток.
С болотца тянет холодок.
И долгие сулит мне годы

Кукушка на кривой сосне.
Как хорошо на Кольменсаари.
Тростник поет. И полдень парит.
И долгих лет не надо мне.
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 34 comments