lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

Летейская библиотека - 52 (часть 1)

     3 ноября 1907 года в одной из аудиторий юридического факультета Санкт-Петербургского университета при большом скоплении народа происходило нечто странное. Больше всего это напоминало судебный процесс – при том, что место подсудимого пустовало. Прислушавшись к речам собравшихся, гипотетический наблюдатель обнаружил бы, что дело слушается нешуточное, – «прямая и неоднократная угроза убийством», - говорил, вероятно, один. «Состояние аффекта», - судя по всему, возражал другой. Суть происходившего проста: один из профессоров, чтобы разнообразить сухую схоластику юриспруденции, организовал суд над литературным героем – персонажем драмы Писемского «Горькая судьбина». Весь состав был набран из студентов. На месте председателя восседал Борис Ипполитович Книрша (в будущем – теоретик права, присяжный поверенный, боевой офицер, адъютант Керенского, уязвленный поспешным бегством патрона). Адвокатом был Дмитрий Владимирович Кузьмин-Караваев (на тот момент – энергичный социал-демократ, в будущем – католический священник). Нас же ныне интересует студент, исполнявший роль прокурора (без всякого, замечу в скобках, успеха: его миролюбивый настрой привел к тому, что персонажа-детоубийцу осудили на полтора года в арестантские роты). Он коротко пострижен и аккуратно одет; воротничок его накрахмален, а ботинки начищены до блеска. Не исключено, что среди зрителей присутствует его полная копия. Его зовут Владимир (Вольдемар) Александрович Юнгер и он наш сегодняшний герой.

     Он родился 12 января 1883 года в Петербурге… вернее, не он, а они: у Вольдемара был брат-близнец Александр, - поживее нравом, помягче характером и поудачливее в делах. Похожи они были до такой степени, что их путали даже родственники: однажды В. А. проговорил полчаса с женой А. А. и та не заподозрила подвоха. Их отец – обрусевший немец, сорок лет прослуживший в фирме «О. Рихтер» - сначала продавцом в магазине, а потом «техником-составителем физических кабинетов для средних учебных заведений». Был еще и младший их на два года брат Николай, но в дальнейшей истории он участия принимать не будет.
     Оба брата учились в знаменитой Петершуле (Петришуле) – главной немецкой школе Петербурга (несколько лет спустя, посылая Садовскому открытку с фотографией лютеранской церкви Св. Петра и Павла – основательной, строгой, с двумя симметричными башнями, Юнгер сделает приписку: «Мальчиком в этой церкви я молился, и в ее школе учился»). В 1902 году они закончили школу (Александр параллельно занимался в рисовальных классах Общества поощрения художеств) и пути их временно разошлись: Александр поступил в Институт гражданских инженеров, а Владимир – в университет.
     В этом же году на историко-филологический факультет поступил Сергей Городецкий, знакомый ему издавна; много позже, в некрологическом стихотворении последний неуклюже (и с оглядкой на специфику момента) припомнит их юношеские досуги:

Как «Мальву» читали и бегали лесом
И сфинксов ловили, играли в лапту.
И в поле дождливом под финским навесом
От Ницше до Маркса гоняли мечту.

Влюблялись, друг другу читали поэмы,
И красками бурно пятнали картон.
Над Иматрой пенной, смущенно и немо
Грядущего слушали бешеный звон.

(Сфинкс – бабочка; «Мальва» - рассказ Горького (1897))

     К первым университетским годам относятся его дебютные литературные опыты: они сохранились (это плюс, поскольку мы можем составить о них суждение), но никогда не были опубликованы (и это тоже плюс, потому что они кошмарны). Самый ранний из сохранившихся прозаических текстов датирован 8 июня 1902 года (Юнгер был педантичен), самый крупный – незаконченный - 17 февраля 1904-м и называется – из песни слова не выкинешь - «Гетера невинная. Очерк из жизни современной молодежи». Между ними лежат (и в хронологическом, и в архивном смысле) рассказ «Расходись», наброски двух пьес и синопсис третьей. До нас не дошло никаких свидетельств того, что с ними был ознакомлен кто-либо из друзей и родственников автора. Зато первые же из сочиненных стихов он, по всей вероятности, показал Городецкому (который тем временем вошел в круг символистов, как нож в масло). Во всяком случае, когда в феврале 1906 года Блок и Городецкий обсуждают персональный состав литературных собраний, вскоре получивших название «Кружка молодых» - среди первых кандидатов на, как сказали бы сейчас, инвайт, значатся:

     «Владимир Александрович Юнгер (стихи).
     Александр Александрович Юнгер (рисунки)»

     Один из деятельных участников (а впоследствии и тщательный летописец) «Кружка молодых», В. Пяст, вспоминал много лет спустя: «На этом втором собрании нашего кружка присутствовали присоединившиеся к нему со стороны Городецкого его товарищи братья Юнгеры. Чистенько одетые студенты, один универсант, другой архитектор, - как выяснилось вскоре, марксисты».
     «Кружок молодых» начинался довольно кипуче – все молодые, энергичные, в основном демократических убеждений (среди них, впрочем, был и Кондратьев, державшийся взглядов прямо противоположных). Некоторые из участников уже успели составить себе определенное имя: Блок два года как выпустил «Стихи о Прекрасной Даме», Городецкий писал «Ярь» и готовился к отсидке; даже брат нашего героя публиковал рисунки в сатирических журналах. Сам же В. А., как кажется, был чужд какой бы то ни было активности – и литературной, и политической: природная флегматичность чудесным образом сочеталась в нем с многообразием талантов. Он писал стихи, рисовал, выступал в любительских спектаклях (да так, что Яворская звала его в свой театр: он подумал и не пошел), играл на рояле – все давалось ему легко и ни одно из этих занятий не увлекало его настолько, чтобы посвятить ему жизнь. Тем более, что в 1907 году у него нашлось дело поинтереснее.
     Начало истории – как в уютном романе или фильме для семейного просмотра. После смерти угрюмого генерала-военного врача остается молодая привлекательная вдова с четырьмя детьми (сын и три дочери). Спустя полтора года она выходит замуж за полную противоположность покойного мужа – европеизированного бонвивана с бородкой, коллекционера и знатока старинной мебели, Петра Николаевича Спесивцева. Старшая из дочерей учится в той же Петершуле, что и наш герой, но вынуждена пропустить учебный год (воспаление легких; интересная бледность; подозревают чахотку; увозят в Крым). Чтобы нагнать пропущенное время, ей нанимают репетитора-студента (вы уже понимаете, к чему я клоню). Через несколько занятий друг семьи, поглядев на трех сестер в действии, констатирует:

День настал, а Кира плачет,
Варя звонко ей вторит.
Стрекозой Тамара скачет,
А у Зои томный вид.

Иногда сестре Тамаре
Кира с Варенькой вторят,
А у Зои в будуаре
О поэтах говорят.

     Наверное, не стоит пояснять, что Зоя – старшая дочь, а смутивший ее сердце репетитор – В. А. Юнгер собственной персоной; лучше сразу перейти к фактам: взаимные чувства перестали быть секретом к середине 1907 года, свадьбу сыграли в 1908-м (дата установлена по косвенным признакам и может быть ошибочна). Между прочим, и в качестве репетитора наш герой был успешен: его ученица-жена получила аттестат зрелости и поступила на Бестужевские курсы: изучала химию.
     Среди прочего для Юнгера это означало смену социального статуса. С одной стороны, он, судя по воспоминаниям дочери, несколько тяготился хлебосольством своего зажиточного тестя; с другой – круг общения последнего был ему интересен и близок. Несколько лет спустя он напишет цикл «Портреты», состоящий из шести стихотворений; первое из них – то, что в венке сонетов мы назвали бы магистралом; последнее представляет собой автопортрет, а вот четыре серединных посвящены четырем конкретным лицам: Александру Ивановичу Аничкову (1863—1939), Осипу Эммануиловичу Бразу, Александру Андреевичу Брандту (1855 – 1933) и, собственно, тестю – Петру Николаевичу Спесивцеву. Все это люди одного круга и схожего возраста – художники и собиратели, гедонисты и ценители изящного. Ближе других наш герой (ставший тем временем помощником присяжного поверенного) сошелся с первым из них; по крайней мере, летом 1910 года, находясь в финских Териоках (где у Юнгеров-старших был свой дом), он пишет Аничкову длинное подробное письмо-сочинение на тему «как я провел лето»:

     «Вы спрашиваете, что я поделываю. Читаю, занимаюсь довольно много. И на меня погода производит сильное влияние, хоть я и не художник. В дождливый день настроение у меня мрачное и я все вижу в отвратительных красках и знаете это также было причиной, почему я не тотчас ответил Вам на Ваше письмо.
     Не хотелось тоской отвечать на Ваше бодрое, энергичное письмо.
     Зато сегодня солнце и за окном, в саду и у меня на душе.
     Вы знаете, что я читаю теперь между прочим? Гомера в перев. Фосса Илиаду. И впервые понимаю этот дивный памятник народного гения.
     Поражает меня необыкновенная мощь, энергия и величие этого творения. Видно, создавал его народ в победоносной борьбе за существование.
     И как любопытно сравнение с современным культурным творчеством.
     Кроме того не забываю и XIX в. Прочитал письма Пушкина, Академич. изд., теперь читаю Анненкова Пушкина от 1799 – 1826 года. Но неудачна была моя экскурсия в область сочинений Салтыкова. Насколько меня очаровали письма Пушкина и страницы проникновенного Анненкова, настолько «возмутило» классическое сочинение «Семейство Головлевых».
     К моему стыду, я впервые знакомился с Салтыковым и это знакомство кончилось почти ссорой и бранью.
     Я не мог отделаться от неотвязного чувства: что передо мной не художник, не поэт, а врач, психиатр, озлобленный, желчный страдалец, который не творит художественное произведение, а носит с собой разлагающийся труп и водит полоумного товарища и их показывает публике, с соответствующими объяснениями, даже не только показывает, а пристает, преследует Вас смрадом червивого тела и стоном безумного товарища.
     И делает это с неторопливостью самоистязателя, с тягучестью священнодействия. В результате у Вас, действительно, начинает колотить в висках и Вы уже не замечаете, где мир, а где кладбище и сумасшедший дом.
     Я допускаю, что тема его подходящая: вымирание русского дворянства, в особенности дореформенного, мелкого, не сладившего с освобождением крестьян. Но какова бы там тема ни была, а художник должен все-таки настолько подняться над своим материалом, чтоб владеть собой, давать изображение, а не подлинный предмет».

     В разговоре с Аничковым он не касается собственных стихов, а, между тем, судя по сохранившимся черновикам, пишет их почти ежедневно. Метод его работы – тот же, который позже будет афористически описан Бенедиктом Лившицем – писать стихотворение и перегонять его с листка на листок, от раза к разу улучшая. Будучи в быту весьма разборчивым, он писал в основном остро отточенным карандашом на полулистах плотной верже европейской выделки; так вот, иногда варианты восьмистрочного стихотворения занимают больше десяти листов – настолько он кропотлив. Торопиться ему, впрочем, некуда – он не то чтобы бросает литературную жизнь, но как-то отдрейфовывает от нее. В мае 1910 года у него рождается дочь Елена, которой суждено было стать великой актрисой (говорю не понаслышке: в самом начале 1980-х годов я видел ее в спектакле «Гарольд и Мод» в петербургском Театре комедии – и это одно из самых сильных моих впечатлений, вынесенных из редких визитов в угодья Мельпомены). Выразительное представление о круге его забот в 1910 – 11 годах дает случайно уцелевший документ-эфемерида – составленный для памяти список дел, завалявшийся среди черновиков:

     «1. Мыло
     2. Шпильки
     3. Девочке щетку зубн.
     4. Колбасы
     5. Перчатки мне и Зое
     6. Учебник законоведенья
     7. Зонтик»

     В первых числах марта 1912 жена и дочь уезжают в Крым – полагаю, что на виллу Брандта, но могу ошибаться. Юнгеры переписываются почти ежедневно; кажется, это их первая (и, увы, отнюдь не последняя) долгая разлука. В одном из писем он, обычно по-немецки (о, власть стереотипов!) сдержанный, вдруг съезжает к радикальному самоанализу:

     «Во мне много христианского, вся моя любовь к примитиву, к византийцам, мои темы стихов, все это доказывает мою мысль, а пуще всего мой возрастающий интерес к Библии и Евангелию. Но вместе с тем я боготоворящий поклонник (даже идолопоклонник) Пушкина, в котором все прекрасное было язычеством… И языческий протест против всяких уз плоти, вдруг так стремительно и злобно взмывает во мне, художник во мне вдруг требует такой жадной пищи, таких утолений страсти, и так радостно идет навстречу страданиям, может б<ыть> мучениям нравственным, изменяя монастырской тишине и ненавидя ее…»

     Эта раздвоенность не нова и не уникальна; более того, в кругу символистов мало найдется поэтов, которые не могли бы сказать про себя то же самое и сходными словами. Другое дело, что его авторефлексии приватны – он, что большая редкость для ситуации 1900 – 1910-х, не ищет возможностей публикации своих стихов и даже, кажется, не рассчитывает на нее. Круг его читателей ограничен до какого-то аскетического минимума и непохоже, чтобы это его заботило. Впрочем, один из этого избранного круга выслушивает его объяснения самым внимательным образом, поскольку справедливо предполагает, что вскоре они ему пригодятся. Так и выходит.
     Здесь мы подступаем к довольно тонкому и непроясненному до конца сюжету – о роли Юнгера в истории акмеизма и «Цеха поэтов». Наличные факты противоречивы. По всей вероятности, он был приглашен туда Городецким, которому вновь, как и в 1906 году, понадобилась массовка. (Не исключено, что мысль о кооптировке его в «Цех» мог подать или приветствовать один из трех синдиков – кроме самого Городецкого и Гумилева – Д. В. Кузьмин-Караваев, его университетский знакомый, оппонировавший ему в сцене, с которой я начал свое правдивое повествование). Имя Юнгера (что характерно, последним – по алфавиту - или по значению?) упоминает Ахматова, восстанавливая в начале 1960-х годов список первого «Цеха». С другой стороны, Юнгер отсутствует в, так сказать, цеховом «листе рассылки», хранившемся в архиве Лозинского и в дополнениях к нему февраля 1913 года. Сам же Юнгер в письме, датированном мартом 1913 года, упоминает, что был кооптирован в «Цех», но отказался от этой чести. В эту противоречивую картину добавляет невнятицы принципиально важный текст, сохранившийся в его архиве. Перед тем, как привести обширную цитату, я напомню одну очевидную вещь (как в таких случаях говаривал Берти Вустер, я обращаюсь к новобранцам, а ветераны могут тем временем выгулять собаку).
     История и персональный состав «Цеха поэтов» (и - нетождественные – акмеизма) ныне тщательно описаны - с опорой на классическую фразу Гумилева из письма Брюсову: «Всем, пишущим об акмеизме, необходимо знать, что «Цех поэтов» стоит совершенно отдельно от акмеизма (в первом 26 членов, поэтов акмеистов всего шесть)» (я несколько упрощаю). Тем любопытнее, как выглядит история литературной группы с периферии, но изнутри – с точки зрения самого Юнгера. Для этого нам нужно забежать вперед.
     В 1917 году он готовит лекцию о современной поэзии – для неизвестной нам, но, похоже, невзыскательной аудитории – сужу по тому, что он намерен предварить монолог таким вступлением: «Я ни на минуту не упускаю из виду, что передо мной сидят не специалисты, но лица, вряд ли когда бравшиеся за перо стихотворца». Быстро пройдясь по истории символизма (которая в его исполнении мало отличается от канонической), Юнгер переходит к актуальной для себя теме:

     «От Брюсова пошли акмеисты. Они подняли любовь к вещам, к рисунку, к живописи, к миру – в культ, продолжая строго работать над формой, они основали «Цех поэтов» - желая названием подчеркнуть учебу в этом деле, они вернули фантазию к наблюдению жизни.
     Городецкий и Гумилев синдики Цеха.
     Сначала они идут как бы за символистами, но уже не типичны: иносказания нет, большая наблюдательность, напевность, порой народность. Ярь. Стр. 40.
     Мифотворчество сближает Городецкого с символистами. Стр. 51. Яри. «Полюбовницы»
     У Гумилева подлинная наблюденная экзотика почерпнута из путешествий:
     Абиссинские песни: стр. 60
     Они протестуют против «символических сквозняков в поэзии», они протестуют против и условно поэтического языка, от которого не могли освободиться символисты, против «прописных букв»…
     «Вечер», «Четки», «Белая стая»
     Ахматова – необычайная свежесть языка и четкое схватывание мига.
     Мотивы скорби – женской и с легкой иронией «Звенела музыка в саду»»

     Напротив этого листа в рукописи он выписывает имена своих литературных единоверцев:

     «Акмеисты: Гумилев, Городецкий, Ахматова, Кузьмин <так!>, Радимов, Мандельштам, Юнгер, Зенкевич, Георгий Иванов, и др. Клюев, Есенин…»

     Первые девять – включая его самого – пронумерованы. (Любопытна, кстати, эта установка на герметичность – насколько, по сравнению с общепринятым, разнится списочный состав – и при этом сходное желание сделать реестр конечным). Впрочем, мы отвлеклись.
     В 1912 – 1914 годы круг литературных знакомых Юнгера решительно расширяется; к возобновленным связям времен «Кружка молодых» добавляются новые, главнейшая среди которых – быстро переросшее в дружбу знакомство с Борисом Садовским. Вполне вероятно, что наш взгляд из сегодняшнего дня искажен состоянием документальной базы: наш герой обладает свойством, которое хочется назвать «прозрачностью» - настолько иррационально мало сохранилось (или, по крайней мере, разыскано) свидетельств о его судьбе. Так вот, в истории с Садовским география сыграла свою положительную роль, а энтропия пощадила архив; отчего переписка их во-первых состоялась, а во-вторых, хотя бы частично, дошла до наших дней.
     Знакомство их, по всей вероятности, относится к рубежу 1912 и 1913 годов; первое из сохранившихся писем В.Ю. – чопорное и на «Вы», помечено январем, а уже пару месяцев спустя они вовсю (и на «ты») обсуждают совместный проект – альманах «Галатея» и обмениваются дружескими эпиграммами:

Вот новый Фауст Садовской
Стоит как аист на Морской
И костенеющей рукой
Бренчит гитарой Садовской
Но ах, Мефисто рядом нет
Увы, не победит поэт.

     Мне случалось уже достаточно подробно писать о «Галатее», когда мы говорили о Долинове, но тогда я не осознавал в полной мере синергетического эффекта от соединения разрушительной вспыльчивости Садовского с кармой Юнгера. Впрочем, хитросплетения многосторонних переговоров явно взбодрили нашего героя – он чувствует себя на собраниях «Цеха» кем-то вроде лазутчика («Цех» преобразуется. <…> Многие участники этой кооперации искренно жаждут смерти нашего предприятия»), подумывает о публикации стихов («Если ты имеешь время, загляни к Брюсову и прочитай ему мои стихи, я хотел бы, чтобы он их напечатал в «Русской Мысли»), вступает в несколько литературных обществ и на некоторое время – явно при посредстве Садовского – сближается с Тиняковым – а тот старался не оставлять друзьям времени для скуки:

     «Вопрос твой о Тинякове уместен, ибо он пьет ежедневно не менее 10 бут. пива. Он похудел, осунулся, глаза провалились, чувствует ломоту в костях. К доктору не идет потому что «они мучают».
Третьего дня я пришел к нему утром и притащил к себе. Он пребывал у меня 14 часов, но время мы проводили интересно и хорошо».

     Вообще в эти месяцы Юнгер как-то входит во вкус светской жизни, что видно и по его рабочим тетрадям. До этого момента практически ничего не нарушало единообразия его лирических упражнений – и вдруг между многочисленными вариантами стихов временами появляются – страшно сказать – шуточные строки, на манер следующих:

Merci за милый взмах пера
Ужель Вас минут Юнгера!

Как не прибыть на звон пиров
Чете бездельной Юнгеров.

Хотя б далеко по горам
Пришлось влачиться Юнгерам.

Но счастье ведь не за горами
(Бог милостив и с Юнгерами)

И ваших зал блестящий прах
Не загрустит о Юнгерах.

(Датировка, впрочем, довольно условная; теоретически они могут относиться к любому году между 1911 и 1915: листы в папке сильно перепутаны)

     Нового, оттаявшего, погрузившегося в вихрь удовольствий Юнгера не узнать: он настойчиво зазывает Садовского в гости на дачу: «Если летом или весною задумаешь ехать в Питер, не забудь приехать в Териоки, там встретишь нашу всю семью и Тинякова, который собирается летом жить там». Адресат медлит и в результате получает такую совсем уж ухарскую открытку от собравшейся в Териоках теплой компании:

     «Числа 14 дня июля месяца 1913 года, часу в 12 ночи (влиян. Тинякова), мы нижеподписавшиеся приветствуем Вас из Кирки <т.е. церкви>, где только что отслужили молебен о здравии Московской Галатеи. Священником был Владимир Александрович, который смешал службу с «Калевалой». Соприсутствовал Петр Потемкин.
     Ждем Вас к нам. Комната свободная, пляж тоже, Питер близко, Кронштадт виден, Паллада <Богданова-Бельская> бывает, скорее приезжайте и гостите».

     Про «Калевалу» чуть ниже (только напомните), а пока продолжение сюжета с Садовским – не устояв перед соблазнами, он приезжает в Териоки и проводит там некоторое время. В своих мемуарах он отозвался об этом эпизоде кратко: «В конце лета гостил я в Териоках у поэта Владимира Александровича Юнгера. Супруга его, Зоя Викторовна Дроздова, обладала художественным вкусом; сам В. А. Юнгер блистал разносторонним образованием, писал стихи и прекрасно рисовал». Чтобы слегка расцветить эту картину, стоит упомянуть, что, по всей вероятности, в эти дни гость посвятил хозяйке дома стихотворение, которое даже самый целомудренный читатель охарактеризовал бы как любовное – впрочем, судите сами:

          Северянка

                    З. В. Ю<нгер>

Как будто ты сердце рукой мне прижала.
Струя молодая в груди задрожала
И песня пробилась и льются стихи.
Я счастлив. Как взмах золотого кинжала,
Как огненных пчел зазвеневшие жала,
Любовь пронизала утесы и мхи.

И снова я брежу и грежу стихами,
Орудую горном, взвеваю мехами
И молот руками окрепшими сжал.
Взошло мое солнце над серыми мхами
И сладостно веет твоими духами
От крыльев звенящих и пламенных жал.

                    1913

     (Не знаю, увидел ли его муж «северянки» (которая тем временем сдала экзамен и стала полноправным химиком) сразу или два года спустя, когда оно было напечатано в книге, да это, в принципе, и не важно).
     Итак, о «Калевале». Юнгер очень неравнодушен к Финляндии, что неудивительно для тонко ощущающего природу мизантропа. В начале 1910-х годов он пробует облечь свои чувства в стихотворную форму:

Люблю ее, как сиротинку,
Что песни у плетня поет
Накинув на косы косынку
И знает милый не придет

Звенят из лесу колокольцы
Пылят вечерние стада
У смуглолицей у околицы
Слезой затеплены глаза

     Каждое лето его семья проводит к северо-западу от Петербурга, с каждым годом забираясь все дальше вглубь центральной Финляндии. В первой половине 1910-х годов Юнгер начинает интересоваться главным финским эпосом; несмотря на существование к этому моменту двух вариантов перевода (прозаического 1847 и стихотворного 1888), он готовит свой – сначала по подстрочнику, а потом, увлекшись, начинает изучать финский (записывая для памяти в дневнике: «Купить словарь финско-русский»). Дочь вспоминала:

     «Как-то зимой мы вдвоем с отцом поехали к бабушке и дедушке на дачу в Териоки. <…> На станции мы вышли из вагона, отец нанял извозчика-чухонца. Веселая лошадка резво тащила открытые сани. Прижавшись к отцу, крытая собачьей полостью, я была наверху блаженства. Легкий мороз. Ранние зимние сумерки. Дорога – лесом. Ехать надо было довольно далеко. И вдруг отец начал читать «Калевалу», наизусть, по-фински. Читал вдохновенно своим звучным, красивым голосом. Твердое финское «р» так и раскатывалось, знакомые мне имена Айно и Вейнемейнен выплывали из непонятных звуков. Конечно же, легенда о старом, вещем Вейнемейнене давно была мне рассказана. Извозчик все время оборачивался, сияя восхищенной улыбкой. Когда мы приехали, отец с трудом уговорил его взять плату за проезд».

     Одновременно Юнгер готовит большую обзорную работу о «Калевале», краткий вариант которой был им прочитан на собрании «Общества поэтов» 14 марта 1914 года. К этой дате чуть не успела его единственная книга – «Песни полей и комнат». Готовя ее к печати, он оказался в некотором роде между двух огней – с одной стороны, ему, вероятно, было лестно выпустить ее под маркой «Цеха поэтов», что и было исполнено: это последняя из восьми книг, несущих на себе этот издательский знак. С другой, обсуждался вопрос о том, чтобы украсить сборник предисловием Садовского – но вмешалась сама природа и автору пришлось грустно констатировать: «Упрямый Лавров (Мансфельд) говорит, что «вставить» страниц никак нельзя в мою книгу, в противном случае не ручается ее выпустить до Пасхи; так мне приходится отказаться от давно лелеянной мысли читать твое дружеское предисловие к моей книге». Процитированное письмо датировано 23-м марта, а уже через несколько дней книга вышла и счастливый автор начал раздаривать первые экземпляры. Его обстоятельность была порукой красоты инскриптов; счастливая случайность сохранила текст большей их части в записной книжке 1914 года. Приведу несколько дарственных надписей, поясняющих его взаимоотношения с адресатами:

Аничкову: «Дорогому и любимому Алекс. Ивановичу в знак неизменной привязанности В. Юнгер»

Ахматовой: «В знак поклонения Анне Ахматовой Юнгер» (по воспоминаниям Е. В. Юнгер, текст звучал так: «Анне Ахматовой, с почтением, автор…»)

Брандту: «Дорогому Александру Андреевичу с уважением и любовью В. Юнгер»

Городецкому «Единственному неизменному другу в течение всех лет моей жизни Сереже – Володи Юнгера первый дар» (ему же – печатное посвящение сборника: «Сереже Г.»)

Гумилеву: «Многоуважаемому Николаю Степановичу в знак глубокого сочувствия» (экземпляр сохранился в ИРЛИ; текст звучит так: «Николаю Степановичу Гумилеву в знак глубокого сочувствия Владимир Юнгер. 12 апр. 1914. СПб».)

Долинову: «Долинову – в память беседы на маленьком стеклянном балконе в Териоках 1911 года»

Недоброво Л. А.: «Многоуважаемой Любовь <так> Александровне Недоброво с почтением Владимир Юнгер»

Недоброво Н. В.: «Многоуважаемому Николаю Владимировичу в память годовщины нашей милой встречи на Пасху в Териоках» (приписаны варианты) «в память нашей встречи год назад»; «Недобро<во> - в память встречи в вагоне в [январе] апреле 1913 года»

Неизвестному: «В память лет когда я был другим дружески автор»

Садовскому: «Дорогому другу, Борису Садовскому, в память дней Галатеи, сблизившей нас Владимир Юнгер»

     (сохранились также инскрипты Моравской, неизвестному Боре <Евгеньеву?>, Блоку («Александру Блоку – с любовью и уважением. Владимир Юнгер. 22 мая 1914. С. Пбург»), Брюсову («Валерию Брюсову – учителю, С благодарностью и почтением, В. Юнгер. 20 мая 1914 года. СПбург»; сведения о посылке книги Ходасевичу и др.).
     Не замедлил и первый отклик – буквально в дни выхода книги в «Речи» был напечатан отзыв Городецкого – напомню, что именно ему были посвящены «Песни полей и комнат». Писал он следующее:

     «В книгах поэтов-дебютантов прежде всего ищешь индивидуальности, решаешь, есть ли что-нибудь свое, ненахватанное. В книжке Владимира Юнгера «Песни полей и комнат» с первых же строк ощущается это «свое». Правда, оно невелико, но культивировано с редкой любовью и настойчивостью. Автор – лирик и принадлежит к тем же искателям новых путей для лирика <так>, что Анна Ахматова, Эренбург и некоторые другие. Пути эти ищутся вне музыки и музыкальных на читателя влияний. И тем любопытней «Песни полей и комнат», что в них имеются следы влияния немецких лириков, вроде Даутендея, далеко не чурающихся «музыки». <…> Вообще на книге лежит налет неумелости, иногда даже приятной, - в тех случаях, когда чувствуется борьба с языком, часто плодотворная. Хорошо то, что книга к концу лучше. В В. Юнгере как будто два человека – “scholasticus” и сын солнца (эта двойственность подчеркнута и заглавием). И вот, к концу книги побеждает сын солнца, скептический ум уступает жадному до жизни чувству».

     Нам трудно вообразить, какие чувства овладели автором, но вряд ли среди них преобладало благодушие. Не говоря уже о том, что от «неизменного друга» хотелось бы услышать более хвалебные слова, но совсем уж, вероятно, казался некстати намек на двойственность характера автора – явный отголосок его собственных слов, вряд ли предназначенных для печати. В записной книжке Юнгер набрасывает письмо к Городецкому:

     «Мне Нимфа Алексеевна <жена С.М.Г.> говорила, что ты рассердился на меня. Что ж, значит любишь быть может… А это мне всего дороже знать, в этом то я и сомневался, прочтя твою рецензию.
     В статье твоей только лестные обо мне вещи, только то, что читаешь с удовольствием. Но я от всего этого отказался бы. Почему? Потому что думал, что ты относишься ко мне, как и я. Я исключал тебя из числа других… наша дружба для меня была особым миром. Чувствую, что от многих «иллюзий» мне придется еще отказаться. Так как ты знаешь о моем письме, то посылаю тебе его, чтоб ты видел, что нож, который я ношу за голенищем, не для разбоя хранился».

     (Дополнительную обиду могли вызвать слова о влиянии Даутендея – дело в том, что Юнгер его, на тот момент почти в России неизвестного (пара упоминаний в «Весах» и «Аполлоне» плюс одна новелла в «Новой жизни»), действительно переводил – но явно не стремился этот факт обнародовать).
     В конце весны 1914 года ему подвернулась летняя необременительная работа – съездить с учеником в Париж (последние несколько лет он преподавал в Реформатском училище, но эта сторона так плохо документирована, что я даже не знаю, какой предмет). Он легко согласился, так что начало войны застало его во Франции, в компании чужого ребенка. Немецкая фамилия и происхождение тоже, вероятно, дорогу домой не облегчали. Подробности возвращения мне неизвестны («с невероятными трудностями и приключениями», - сообщает дочь).

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 25 comments