lucas_v_leyden (lucas_v_leyden) wrote,
lucas_v_leyden
lucas_v_leyden

  • Music:

Летейская библиотека - 49

     В одну из первых послереволюционных зим в имение Борки, где жила семья художника В. Д. Поленова, явились двое гимназистов из расположенной неподалеку Тарусы. За несколько месяцев до этого Поленовы, собрав одаренных детей из окрестных сел, поставили на домашней сцене «Бориса Годунова»; спектакль имел шумный успех. Тарусяне просили о помощи: им тоже хотелось сыграть «Бориса», но не было ни костюмов, ни опыта. «Увлекаясь деревней, мы немного презираем провинциальную интеллигенцию и неохотно соглашаемся им помогать», - вспоминала дочь художника. Однако, вняв их уговорам, она приезжает на репетицию. «Разбирая корзину с костюмами, я слышу на сцене монолог Пимена. Из-за стены мне мерещится какой-то лесковский вещий старец – судья Бориса. Заглядываю в дверь – на сцене сидит невзрачный юноша лет 17, лицо с кулачок, гимназист Боголюбов». Легко вообразить себе эту картину! «Когда-нибудь монах трудолюбивый», - произносит юный актер, - «Найдет мой труд усердный, безымянный»: это говорит наш сегодняшний герой, Николай Алексеевич Тарусский (наст.фам. Боголюбов; 1903 – 1942).

     Трудно предположить, чтоб о поэте, писавшем и печатавшемся в 20-е – 40-е годы, сохранилось столь мало сведений – но, увы – это так. В позднем стихотворении «Из моей родословной», Тарусский, описав историю насильственного брака крепостной пермячки с казачком-калмыком, резюмирует: «Так восходит, цепкий и двукровный, / Из-за пермских сосен, прямиком, / Дуб моей жестокой родословной». Достоверные сведения есть о его отце, Алексее Николаевиче Боголюбове (1875 - ?), земском санитарном враче в Калуге и авторе нескольких статистических отчетов по вопросам народного здравоохранения.
     Детство Н. А. прошло в Тарусе:

     В деревянном городке –
     Запах яблонь, запах липы,
     Целый день дверные скрипы,
     Пестрый зяблик на сучке.
     И малиновка, и славка –
     Над садовою канавкой.
     Над рекою гул и гам,
     Плеск и крики, плеск и крики.
     Хлещет солнцем по ногам,
     Бьет дыханием клубники.

     Окончив гимназию, он учится на врача; единственный, обнаруженный мною, след его медицинской карьеры – две брошюры незамысловатых практических советов, выпущенных им под собственной фамилией: «Как ухаживать за больными в крестьянской семье» и «Первая помощь в несчастных случаях». Судя по всему, участвует в Гражданской войне: в стихотворении он упоминает, что «шел на Чонгар», подразумевая, вероятно, штурм Перекопа, т.е. Перекопско-Чонгарскую операцию. В начале 20-х он недолго живет в Москве (позже обмолвится в стихотворении: «Я живал когда-то на Арбате / Но не помню, как я жил тогда»), но достоверно известен лишь один факт из его тогдашней биографии: в 1924 году он примыкает к свежеобразованной литературной группе «Перевал».
     «На перевальских собраниях Тарусский бывал редко. В содружестве ближе всего он сошелся с Николаем Николаевичем Зарудиным», - вспоминал один из его московских знакомых. Последний факт неудивителен – оба охотники, натуралисты (в широком смысле слова), со сходной тягой к путешествиям. Эта склонность вскоре дает о себе знать: между серединой 20-х и началом 30-х годов наш герой, судя по немногочисленным свидетельствам, предпринимает несколько долгих поездок по стране: «…Был учителем, чернорабочим, / Был косцом, бродягой, рыбаком». Около 1926 года он поселяется в Великом Устюге, где участвует в работе литературного объединения «Северный перевал». Под этой издательской маркой в 1927 году выходит его первая книга «Рябиновые бусы» (Вологда. – В. Устюг). Дальнейшие маршруты скупо реконструируются, благодаря редким пометам под стихами и оброненным в тексте топонимам: Дальний Восток, Турксиб, Вас-Юган (Васюган).
     К 1929 году относится одно из немногих свидетельств о его литературном окружении: Ефим Вихрев записывает в дневнике 13 ноября: «На вечере у Катаева, где Клюев читал «Погорельщину», были: Орешин, Клычков, Зарудин, Глинка, Тарусский, С. С. Воронская, Семен Фомин, Колоколов, Лукич <Н. Л. Алексеев>, Губер… На всех, за исключением Губера и Колоколова, поэма произвела огромное впечатление. Разошлись в 2 ч. ночи. Много спорили о «Перевале», о поэме и вообще». (К этому списку естественных литературных союзников стоит прибавить имя Зенкевича, которому он, в частности, поднес книгу с таким инскриптом: «Михаилу Александровичу Зенкевичу моему учителю в поэзии с чувством уважения и дружбы Николай Тарусский. 6.Х.40. Москва») – отсюда).
     В 1931 году легкость на подъем сыграет с ним злую шутку: «Литературная газета» печатает коллективный текст «Наша заявка», декларирующий восторженную готовность группы перевальцев отправиться на Ангарстрой с целью его воспеть (вряд ли нашего героя, подписавшего среди прочих этот текст, так уж привлекал пафос покорения природы – возможно, он намеревался быть тайным болельщиком стихий). Но «Перевал» в это время уже находится под ударом – и, отвергнув примиренческий жест, власть спускает свору сочувствующих. «Перевал» продолжает маневрировать», - спохватывается «Литературная газета». «Не следует из Ангарстроя делать какой-то литературный Клондайк», - поучает писателей в следующем номере И. Гольдберг, сибиряк (я не шучу: прямо так написано).
     С этого времени его публикациям в периодике, и до той поры довольно редким (исключение – 1931 год – шесть стихотворений в «Новом мире»), приходит конец. В 1934 он напечатал очерк истории брянского завода «Красный профинтерн» - по всей вероятности, исключительно для заработка: я читал эту историю – вдохновиться ею трудно. А вот зато в следующем году выходит его книга стихов «Я плыву вверх по Вас-Югану» - то ли вышло неожиданное цензурное послабление, как неактивному экс-перевальцу, то ли решили, что про природу – можно.
     В этом же году его настигло несчастье. Глеб Глинка вспоминал: «В 1935 году у Тарусского обнаружился туберкулез глаз в очень тяжелой форме. С этого времени он совсем отошел от какой бы то ни было литературной общественности, писать уже не мог, диктовал свои стихи жене. Будучи сам медиком, он понимал всю безнадежность своего положения, говорил, что обречен на неминуемую слепоту».
Его последняя книга – «Ночи в лесу» - вышла в 1940 году и подверглась мягкому, но недвусмысленному порицанию критиков: «Когда Тарусский пишет о смерти человека (а пишет он на эту тему почему-то очень охотно!), он старательно убирает все, что могло бы навести на мысль, что человек чем-то отличается от животных, растений, неживой природы». О его жизни во второй половине 30-х годов я не знаю ничего – но, похоже, поставленный им самому себе диагноз оказался слишком пессимистичным: болезнь не стала препятствием для мобилизации. Тарусский был взят на фронт и погиб в 1942 году под Сталинградом.

     (Спасибо высокочтимому aonidy за идею, а высокочтимой ma_k за наведенную справку).



+++++++++++

          <1>

          ЛЕТО

Дом, как флакон, - хоть пробкой запечатай, -
Сухим цветочным запахом налит.
В браслетах желтых шершень полосатый,
Кружась, по светлой комнате звенит, -
И плавают лучистые квадраты.

Над кафельною печкой, поперек
Просторной этой комнаты протянут
Тугой струною бронзовый шнурок:
На нем грибы коричневые вянут, -
Да сыплет штукатурку потолок.

Какое счастье: этот летний дом,
Где каждый угол наши думы помнит.
О, дачный месяц! Мы опять вдвоем
Вдыхаем запах перегретых комнат –
И молодости молимся тайком.


          <2>

          ПРИОКСКАЯ НОЧЬ


Спокойная, курящимся теченьем
Река из глаз уходит за дубы.
Горбатый лес еще дрожит свеченьем;
И горные проплешины, как лбы,
Еще светлеют – не отрозовели;
Но тем черней конические ели.

Июньский пар развешивает клочья
По длинным, узким листьям лозняка.
Чуть смерклось, чуть слышнее поступь ночи,
Скруглясь шарами, катят, что есть мочи,
Кустарники над грядкою песка, -
Туда, к лягушкам, в их зеленый гром,
Раздребезжавшийся пустым ведром.

Горбатый лес в содружестве деревьев
Сплетает ветви и теснит стволы.
Берез плакучих, никнущих по-девьи,
Кора чересполосая средь мглы,
Как будто бы на части разрубаясь,
Чернеет и белеет меж дубами.

Дубов тугих широкие корзины,
Что сплетены из листьев и суков,
Расставленные тесно, средь ложбины,
Полны лиловой мглою до краев.
И с завитыми щупальцами корни
Ползут, подобно осьминогам черным.

Ель поднимает конус, как стрела,
Сквозит резной каленый наконечник.
Чуть ветерок, чуть поплотнее мгла,
Все – в кисее, все в испареньях млечных.
Суки шуршат. И в глубине ствола
Стучит жучок. И капает смола.

И сок, как кровь, течет по древесине.
А на макушках виснут нити сини.

Лес гулко дышит, кашляет, не спит.
Лес оживает в точках раскаленных
Звериных глаз. Между кремнистых плит
Ползет из лаза тропкою зеленой
К хозяйственным урочищам излук
Щетинистый дозорливый барсук.

Горбатый лес, прохладная река,
Земля, трава, объединив дыханье,
Легко несут его под облака.
Мир пахнет кухней. Ночь вовсю кухарит:
В одной кастрюле варятся у ней
Зверье и рыба, травы, жир ветвей.

О, дикое, чудовищное блюдо,
Посыпанное сверху солью звезд!
Из-под лиловой мглы, как из-под спуда,
С тяжелым скрипом выкатился воз.
Колес не видно. Все покрыто дымом;
В нем прячется дергач неутомимый.

Внизу река, как баня, вся в пару;
Слышнее плеск купающейся рыбы.
Закованный в пятнистую кору,
Сом выплывает деревянной глыбой
И, распустив белесые усы,
Спешит на отмель глинистой косы.

Рыбачьи весла движутся неслышно
И курева светящийся глазок
По берегам, навесистым и пышным,
Плывет средь остеклившихся осок.
Лишь спичка, вспыхнув, озаряет лбы….
Река из глаз уходит за дубы

          <3>

Я осенью болею, а ты не спишь, мой друг!
Мой ласковый, дай руку, мы вступим в объясненье
С той памятью, где кружит зеленый, звонкий круг,
Лес отроческих лет, полуприкрывшись тенью.
Мы эту тень развеем и копоть оботрем.
Давай начнем сначала! Ну вместе! Восемнадцать!
Ты помнишь этот год? Как музыкальный гром,
Он в комнату вошел и приказал меняться...
Сквозняк ломает рамы. Он – синий, ледяной!
Навылет сквозь квартиру, выдавливая двери!
Навылет сквозь сознанье, - а ты, мой друг, со мной!
Привычки отживают, и мне не жаль потери!
Восторг? Слепое пенье? Случайный обер-тон?
Мальчишество, быть может? Но возраст умирает.
Шинели и бушлаты. Дымящийся перрон.
Слепит морозным солнцем. А я дружу с мирами.
Ночь. С легким саквояжем стою на холоду.
Столбы фонарных светов. Обмерзшая площадка.
И вдруг состав вскипает свистками на ходу
И в ночь меня выносит, рыча, из беспорядка.
И режет мир, и ломит, и прется напрямик
Сквозь белые вагоны тифозного состава
Тута, туда, в ночное, где не читают книг,
Где широко без края, где завалило травы.
И круглый шум колесный. И свет. И стоны рек,
Когда их дружно давят грядущими мостами,
Прощай! Прощай! В последний! Разгон в 20-й век,
Где ночь вздыхает жизнью над мчащими кустами.


          <4>

Подуло с чердака,
Пересчитало ветки;
Над домиком соседки
Свалило облака.

Углом загнуло скатерть,
Ударилось в стекло;
Рудбекии снесло
На брошенное платье.

В акациях врасплох,
Дрожа, трясет стручками
И – сыплет над сучками
Сверкающий горох.

Погода заодно
С стеклянною травою;
И бабочкой цветною
Листок летит в окно.

          <5>

          ЛОВЛЯ СОМОВ

Какой тут дом! Мы в логовище ночи.
Наверно, здесь, в клубящихся кустах,
Среди осок, багульника и кочек,
В свивальниках из черного холста
Она, едва родившись, не ходила, -
Чуть почернели дикие яры,
Чуть вечер, чуть июль развел пары
Над этим вот померкнувшим бучилом.

Взяв лягушонка, пойманного в травах,
Пробей крючком лишь кожицу спины!
Он должен быть живым. Он должен плавать
Среди восьмисаженной глубины.

Спусти его! Не терпится! Скорее!
Вот легкий всплеск. Насадка за бортом.
Вот в глубине, в подводной галерее,
Среди коряг он кружится волчком.

Едва фотографирует сетчатка
Чуть видные, обвернутые в мрак,
Одетые в мохнатые перчатки
Кривые руки илистых коряг.

И тут-то вырывается из мрака
Страшилище, что не вместишь в ушат,
Пудовый сом, которому так лаком
Любой из побережных лягушат.

Челнок дрожит. Дубовая катушка,
Вращаясь, с треском отдает шнурок.
Трясет рывок. Летит весло из клюшки.
Трещит катушка. Вертится челнок.

Трещит катушка. Сердце вперебой
Работает. И, право, не на шутку
Встревожишься, когда в воде густой
Как выходец из преисподней жуткой,
Сом вымахнет усатой головой.

И вот лежит в челне пятнистой глыбой,
Как порожденье ночи, как намек
На времена, когда мы не могли бы
Существовать, а он бы княжить мог.

1939
Tags: Российская вивлиофика, Собеседник любителей российского слова
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 42 comments